– К тебе?..
– Ну, в общежитие ты всё равно не собирался, не так ли?
Он сначала нахмурился – и Уэйн засмотрелась на эту чёрточку бровей (точно на чертеже в том месте, где быть её не должно), на неизвестностью дрожавшую ладонь с телефоном, которую очень хотелось взять в свою; от ледяного ровного удивления в глазах у неё билось-разбивалось внутри, градус желудка и прочих органов взрывал всевозможные шкалы измерения, потому что таких отметок ещё не успели придумать. Миша подскочил, точно через асфальт ему к макушке провели разряд тока, радужки рассыпались у него искрами:
– Уэйн-а-а! Ты лучшая, ты знаешь? Знаешь? – и заключил её в объятия, которые она так ждала.
Дождевые воды внизу были чёрные, белизна от скопления галактик походила на клыки. «Я бы хотел забрать всю твою боль себе», – дуновение зефира, поцелуй дождя невесомый в самый висок на поверхность, размытыйразмытый – мираж под густым стационарным небом, расстояние в два шага – снова начинался ливень. Обниматься так долго было внезапно приятно и щекотливо, многослойное молчание держалось нависшей над просторною станцией тьмою. Это были его мысли или её? Откуда они приходили?
Гигантский механизм этого города, эта осень пожирали её сердце, и блестящие нити звёзд, на которые Уэйн в детстве загадывала заветные желания, минуя послемрак Джуно, падали именно в Анкоридж, – летели на крыши этих зданий.
Каждый раз с приходом Миши к ней домой в безмолвный, наполненный до потолка пустотою мир излишне, но греющим светом пропитанных комнат беспорядочно, как первый октябрьский снег, вползала анархия – подобие льющейся жизни, оставляющее отметки рук, голоса, переставленных с места на место предметов повсюду в стенах, напоминающих внутренность помещения из «Ходячего замка». Уэйн набивалась участием, словно монстеры, которых окатывало хлорной ежевичною водою в тот миг, когда кто-нибудь небрежно прыгал в бассейн, с такою же безумной космической торопливостью: он мог просто ходить туда-сюда по гостиной, то и дело тонув в охристом освещении, разглядывая расставленные на стеллажах вдоль стен фотографии – старые и потёртые, с косыми дефектами и пиксельными датами, моросью, изображения молодой девушки с двумя детьми среди декораций большого, горящего порта; а Уэйн уже чувствовала себя переполненной, словно кратер спящего вулкана.
Миша с трудом признавал себя на собственных детских снимках, отпечатанных между микрорайонами Чикаго и Москвы, но в девочке с бесчисленных фоторамок мог узнать маленькую Уэйн сразу – бумажная кожа, выцветшие ресницы над кошачьи-довольным взглядом, косточки скул. Женщина рядом с ней переливалась из общей обоймы вырванным изображением,
выставленная до серости картинка, – её, измотанную и отчего-то расстроенную, Миша помнил и четыре года спустя точно такой же: она то вставала, шумно перетирая ножками пол, то переходила от стола к раковине (высокие каблуки обволакивали ноги – ловко влезали на ступни и истошным эхом бряцали вдоль половиц: личное минное поле), разливала по глиняным кружкам чай, а ещё забирала тогда игривую и упрямую Сильвию к себе на колени и в затишьи слушала, как та мурлычет, – и только желтоватые, мутные лампочки горели в полной под потолком недвижности, что казалось, будто вокруг на сотни миль за холодным оконным стеклом сплошная ночь, и будто в ней никого, кроме их четверых – Миша прибавлялся к платонической «семье», – не существовало. Он так любил бывать в этом доме хотя бы отрезками, клочками, запрятанными в антресолях, даже теперь, когда место, в котором после смерти матери жила Уэйн, кишело эфемерностью и льдами.
Ему нравилось включать на их большой плазме трансляции чьих-нибудь концертов, они часами слушали мощный раскатистый вокал Адель или смотрели хореографии на композиции Сии от учеников малоизвестных хореошкол, у Уэйн в такие моменты под кожей, понемногу затёртой несиритидом, разливалось горючее и будоражившее, вязкое, фигуристо-едкое, и она прикрывала лицо огромным плюшевым котобусом на всякий случай.
Полгода – она напоминала себе, что без пяти месяцев вечность осталась на сигаретный дым среди холмистых звёздных долин-журавлей и на то, чтобы как можно безболезненнее выскочить из чужих жизней. Хотя её немного кроила по швам мысль о том, что ворот каждой её блузки в гардеробе однообразных вешалок-виселиц насквозь пропах духами Миши, что Миша как-то затушил надорванный хохот губами где-то в этих подушках, что Миша однажды забыл в кладовке любимый истёртый плед с рисунком Большой Медведицы, под тумбочкой – когда-то случайно смахнутые порывом слияния ладоней поломанные часы, а ещё засушенные под гербарий листочки прошлогоднего сентябрьского цветения, веточки, жвачки по скидке, брелки для ключей, места которым на связке найтись уже не могло, опустошённые, но слишком навороченные дизайном коробки из-под товаров с маркетплейсов в самом уголке её ухоженного рабочего стола; что Миша забывал здесь всё, кроме самого себя.
Они заказали пиццу, потому что он, раскрыв белоснежную айсберговую гладь холодильника, – свеже-воздушная гуща разнеслась от дверцы, опалила ему впадинки под ресницами и россыпь родинок у правого глаза, – красноречиво заявил, что «тут мышь повесилась» и он сейчас следом откинется с голоду. Потом поставил концерт Нирваны с Лос-Анджелеса за девяносто третий год и промотал на кавер, посвящённый Риверу Фениксу, и переливы гитары витали над ними в дробной яркости домашнего вечера, пока не сменились на лавандовые голоса, чревовещающие о депрессии Беллы Хадид. Почти натощак допивая колу с привкусом крови, который становился всё отчётливее, Миша засмотрелся на отражение в черноте экрана, как только закончилось выступление, будто оно, с впитавшимися искусственными текстурами, могло помочь не захлебнуться в тепле близости и в собственном страхе, – лицо его без кремов, красок выглядело непривычно юным: макияж перекраивал аспекты, словно они были дефектными. С таким же интересом на орнаментированные графичные стрелки и меловые тени по зоне радарной стратосферы пялились мотыльки-однодневки в ночных барах – и в слитый голос твердили о том, какой он не по-земному красивый, мог бы подрабатывать моделью в фотомагазине профтехники. С нимбом из неоновой палочки над макушкой, отвратительно трезвый, взвинченный.
Миша не любил это. Как и адаптационное коверканье при произношении его имени. Ему мерещилось, что в наказание громоздкое созвездие Андромеды грозилось раскрошить макушку, в кошмарах оно почти всегда срывалось с небесного полотна, напряжение конвульсивно билось и спрессовывало тушку в пищевую массу, и тогда от страха и предвкушения, по-детски спаянного с ними тревожного восторга прикусывалась изнутри щека, напоминая ему голосом топящих за бодинейтральность Лилит, что тело было просто телом, лицо было просто лицом. Но Миша заглядывал всем в глаза – и видел только лицо и тело, плотно покрытые слоем мрака, и ничего больше.
В спальне Уэйн ураганами крутилось тепло с запахом исписанной бумаги, кокосового масла и бальзамов с персиковым экстрактом, аромат проникал через тернии рёбер куда-то к низу живота, рождал невероятную, приятную ностальгию, лёгкое возбуждение, действуя, словно концентрированный афродизиак, – со стен глядели макросхемы звёздного неба, растворялись космосом в кирпичах и брусчатке, в балконных винтах, и среди тёмной мебели реял чей-то бестелесный дух. Пока переодетый в её оверсайз-пижаму с котятами он стучал пальцами по клавиатуре в поисках более-менее годного хоррора, Уэйн обклеивала его зажигалку какими-то крохотными бархатистыми наклейками с медвежатами, а затем занялась смешиванием геля с миндалём, дыней и маслом ши и жидкого антибактериального мыла с морскими минералами, чтобы получить кератин неба в бутылке; она обожала, хотя и не признавалась в этом, милые аккуратные вещи, хранила в закрытой полке под плоскостью стола, на котором фантасмогорией выводились силуэты техногенного Анкориджа, коллекцию умилительных чехлов для своего телефона (византийские кресты и ангелы, полупрозрачные медвежата, пятнышки коровьей шкуры в сердечках, Анубис, коллаж из песен с альбома «SOUR», а на одном из них, наиболее затасканном, был изображён скелет с подписанными на латыни костями). С какой бы стороны Миша не подходил к её образу, мысли неизменно сводились к этой двойственности. Чем больше они сближались, тем боязнее ему становилось. Листая её скетчбук (шариковые каракули, левитация чернил с блёстками на страничках, скреплённых крыжовенным мылом – фигурки роились и падали, как созвездия) с таким усердием, что каждый оборот молочной бумаги поднимал чёлку волнушками, Миша добрался до разворота противоракетных косточек, вылепленных в глазные яблоки, окружённых призраками, и блеснул выжженным взглядом-пудрой с немножко потемневшего куска комнаты.