Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Где искать «отвечающих»?

Да и мы, писатели, отвечаем. Мы слишком легко решаем иные проблемы, особенно в так называемых «детективах», в телевизионных сериалах, в киносюжетах о беспризорниках, о детской преступности. Чуть-чуть бы построже, поответственней, вспоминая, что и убийца не так-то давно жаждал ласки от матери, внимания от учителя, от комсомола, ну, даже и от домоуправа, от соседей, от просто свидетелей детского горя…

Где ты, Митя? Неужели не выслужил «службой сердца», раскаянием и трудом прощенья себе? Неужели, талантливый и молодой, ты все еще ТАМ и читаешь кого-то другого, пришедшего в литературу уже после меня? Как поймешь ты сегодня нашу новую жизнь?..

* * *

«Размышления после полуночи». Так я хотела назвать свою новую книгу, но потом передумала. Это значит размышления о прошедшем дне. Но для чего они нам в первые минуты нового, наступающего дня? Это все равно что пресловутые «доводы на лестнице»…

Но вот прошло время, и я с течением лет научилась ценить и доводы на лестнице, и доводы в кабине лифта, уходящего вниз. Мне кажется, что, в конечном итоге, они не так уж и пессимистичны и не так уж и непригодны для грядущих забот, эти горестные итоги. (Хотя бы для самой себя. Хотя бы для того, чтобы не повторять своих прошедших ошибок — а делать новые!)

Как ни печально, но всю жизнь мы живем в цепи не до конца осознанных нами фактов, вечно нас мучают неутоленные мечтания о совершенстве, пускай и на лестнице. Но ведь кто-то же приходит на наше место, вооруженный нашими ошибками, нашим горчайшим опытом, и делает шаг, — пускай маленький сперва, просто так, почти детский шажок, но все же вперед, шаг дальше, чем сделали мы, еще один шаг ближе к цели — и вот это и есть единственное оправдание нашей жизни и наших, как будто бесплодных, усилий.

* * *

Есть что-то значительное, трагичное в обнаженных черных сучьях деревьев. Словно все опавшие листья за многие годы, и все клейкие, коричневатые почки, и все птицы, сидевшие на этих ветвях и певшие песни, и все ручьи, звеневшие у подножья весной, — все сложилось и отпечаталось в сумрачном небе какой-то извилистой, выпуклой линией. Так в складках у рта на лице человека иногда отпечатываются все надежды, и все страдания, и все радости, и все обиды, и все, что в жизни скопилось неразделенным, неотданным другим людям, а замкнулось в себе, навсегда, до конца. Лаконизм этих линий тем мучительней, тем острей, чем я дольше живу. Может быть, что и я тоже невольно что-то вкладываю от собственного своего горя, добавляю к уже пережитому деревом, к этим черточкам и морщинкам на лице незнакомого мне человека? Я об этом не знаю, я только догадываюсь…

* * *

В молодости у меня часто случались такие дни, когда все валилось из рук, я слонялась по комнатам, не зная, за что взяться в первую очередь, а за что во вторую. Потом дисциплина, привитая в армии, подчинила себе не только мою природную лень, но и эту хандру. И вдруг, спустя долгие годы, она вылезла вновь. Вот снова тоскую, хандрю. А о чем? Не знаю и сама. Разве мертвых воскресишь? Разве угадаешь, кто будет меня, одинокую, хоронить? Разве вернешь вспять пережитое время, чтобы исправить ошибки и сказанные мною злые слова? Разве наверстаешь не сделанные вовремя дела, разве напишешь задуманные, но не вылившиеся на бумагу книги? Уже нет ни таких сил, ни столько времени впереди, чтобы исправить неисправимое… Да, увы, к сожалению. Но если бы повторить мою жизнь, разве я на этот раз в самом деле ушла бы за письменный стол, если муж, молодой и веселый, здоровый, сидит за стеной в одиночестве? Нет, конечно бы, не ушла. А сидела бы с ним рядом, и мы разговаривали бы, как всегда, с юморком обо всем, что волнует… Какие дела, если он здесь, он со мной!

Но вот нет его. А работа не движется, и дела мои в том же забвении, как и при нем.

* * *

Истинная причина всякой тоски — во все времена — это хотя бы минутная, но собственная никчемность. Стоит хоть ненадолго прервать работу, почувствовать себя усталой, неспособной преодолевать препятствия, как приходит тоска. В юности я особенно часто тосковала, может быть, потому, что еще не была приучена к повседневному обязательному труду. Писать стихи для меня было не трудом, а забавой. Я посмеивалась над В. Брюсовым, написавшим такие стихи:

Вперед, мечта, мой верный вол,
Неволей, — если не охотой…

Хороша мечта, если она — вол! Для меня мечта в те годы была пестрокрылой бабочкой или какой-нибудь веселой незатейливой птахой… Цветком… Синеватой, кристаллической звездой в небе. А тут «мечта — мой верный вол»! Труд поэта — это ведь не труд пахаря, погонщика скота, это… Ах, да что говорить об этом! Сейчас, когда я сижу часами за письменным столом и не пишу стихов, вернее, пишу их редко, а в основном, то есть чаще всего пишу прозу, то иногда вспоминаю и брюсовского вола. Писать стало так же трудно, как пахать. Или же — дробить камни. С той только разницей, что камни дробить иногда, наверное, полезней.

* * *

Я долго старалась понять, отчего юмор и сатира для меня не являются жанрами настоящей, серьезной литературы, а чем-то вроде прилагательного к ней. (Хотя я и смеюсь, когда написано действительно смешно.) Дело, видимо, в том, что смех — не лечит. Лечит душу и возвышает ее теплота, надежность, искренность чувств. А юмор царапает, уязвляет и без того больные места. Он может служить обществу диагностом, но не лечащим врачом и не сиделкой, выхаживающей человечество теплотой, сердечностью и милосердием. У юмора нет милосердия.

* * *

Когда писатель жаждет признания, это понятно. Но когда он претендует на звания и награды, это читателей как-то немного коробит. Хочется и простить эту слабость в уважаемом человеке, и улыбнуться про себя, ибо что может быть выше и лучше книги? Ведь это же сам прозаик — или поэт — создал для себя единственный в мире, незабываемый, не похожий на все остальные отличительный знак, замечательный орден, этим орденом он награжден, как когда-то говорили, от бога, так чего еще надо?

Но даже великие умы и великие характеры клонились, не могли устоять перед соблазном обычной, житейской награды. И даже Вольтер вымаливал у Фридриха Великого ордена и подарки, на что Пушкин заметил однажды спокойно:

«Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы».

* * *

Мне думается, Толстой и физически и духовно надорвался в своей титанической, «львиной» писательской работе. Поэтому, к концу жизни он и стал отрицать самого себя как художника. И это естественно. Как больному лежать, а не двигаться, и тем более не бегать. Даже трусцой. Как набегавшемуся — отдышаться. Как голодному, растратившему калории, хоть немного да подкрепиться. Кто знает, прошло бы время, и, если бы не дергали нервы гения его семья, его окружение, ученики, последователи и прихлебатели, возможно, он создал бы еще нечто такое, от чего все мы замерли бы от восхищения.

* * *

Наблюдаю в окружающих меня писателях, особенно в талантливых — жестокость таланта. Это очень существенное, но такое приметное качество: во имя писательства, во имя литературы они зачастую «переступают» через близкого человека, через семью, через любовь, а главное — через детей, им некогда, некогда заниматься всем этим. И несут свои мысли, свои образы, свои химерические надежды в бессмертие, в будущее, «через тернии к звездам». Иногда их надежды, между прочим, осуществляются, даже с лихвой. Маленький талант становится большим, серьезным. Но почему именно такой ценой? Ценой собственного одиночества, ценой одиночества жены, беспризорности детей, отчуждением от друзей — и даже от критиков, с которыми необходимо общаться.

67
{"b":"860363","o":1}