Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я прошу вас… За вашу Россию! За вашу Москву!

Ушаков поклонился.

Они чокнулись, выпили.

Было поздно, а Токио за бамбуковой занавеской все еще скрежетал, надрывался и бешено грохотал. Мир вокруг был отнюдь не пустыней. И в этом грохочущем, чужеродном, запутанном мире Ушаков был под взглядом стоящего рядом с ним человека, как на острове, в круге света от лампы, в теплоте его глаз.

Они оба молчали. Ушаков, подперев кулаком щеку, курил после вкусной еды, а бармен стоял перед ним в той же, полной достоинства позе. Оба сдержанно с затаенной симпатией улыбались.

«Жизнь мудрее нас всех, вместе взятых, — размышлял Ушаков, наблюдая, как прыгают, догорая, синеватые язычки пламени в жаровне на углях. — Куда было бы проще разделить весь мир только лишь на друзей и на врагов…»

Ушаков попросил бармена снова налить в обе рюмки.

— Я хотел бы выпить за вас. За ваши умелые, добрые руки!

— Домо аригато! Домо аригато! — сказал бармен тихо, чуть-чуть наклоняя свою круглую стриженную ежиком голову. — За ваше здоровье!

С улицы, отодвинув бамбуковую занавеску, в зал вошла пожилая, опрятная женщина, с плоский желтым лицом, в темном, строгом костюме. Она села у стойки на вертящемся табурете, что-то тихо спросила у бармена по-японски. Тот кивнул, подал ей чашку чая, печенье.

— Это наша хозяйка, владелица ресторана, — объяснил тот опять по-английски взглянувшему вопросительно Ушакову. — Это гость из Москвы, — объяснил он хозяйке.

Та приветливо закивала седеющей, аккуратно причесанной головой.

— Рада, рада… Надеюсь, вам было приятно у нас? — спросила она.

— Да. Весьма.

Ушаков похвалил мастерство ее бармена.

— Да, я им дорожу, — ответила женщина просто. Она улыбнулась человеку, стоящему за прилавком у стойки, понимающе, доброжелательно. — Вы сами, наверно, заметили, — сказала хозяйка, — какой маленький у меня ресторанчик, а мои посетители всегда очень довольны…

Теперь они уже сидели втроем в желтоватом, рассеянном круге света от лампы и вели разговор, словно знали друг друга давно, много лет: у кого из них сколько детей, и как они учатся, и как трудно становится жить по сравнению с прошлым годом, и не дай бог война, что же это такое, ведь только и жди, что где-нибудь швырнут бомбу похлеще хиросимской, и не жалко себя, а жалко детей…

Ушаков видел женщину, уже очень немолодую, но достаточно сильную, крепкую, и видел мужчину, некрасивого, молчаливого, но с чудесной улыбкой, оживляющей иногда все лицо, и ему было грустно, что он должен сейчас будет встать и уйти, насовсем, навсегда, как уходят из жизни.

Что загадывать наперед — он, наверно, сюда уже никогда не приедет. А если приедет и пройдет переулками от кипящей огнями и бешено льющейся Гинзы, то кто будет жив? И кто будет не разорен? И найдет ли он в темноте этот маленький ресторанчик с керамической вазой в окошке? Жизнь идет в таком темпе, что нет и не может остаться надежды на новую встречу, на старые чувства… Все меняется к лучшему, говорят, ведь на то и прогресс!

Ушаков взглянул на часы и поднялся.

— К сожалению, мне пора.

— Да? Так быстро? Пожалуйста, посидите…

— Да, мне тоже не хочется уходить. Но завтра я уезжаю, мне рано вставать. Спасибо за вечер…

Они вышли проводить его на улицу: он им кланялся по-японски, а они пожимали ему руки по-русски, потом крепко обнялись поочередно.

— До сви-дани-я, това-рис… — сказала хозяйка. И вдруг так стеснительно улыбнулась: — Я учу вас ясык… Пока говорю есё прохо…

— Что вы, что вы, совсем хорошо!

Он был удивлен и растроган всем этим.

И опять они ему что-то желали хорошее, и махали руками, и кланялись в пояс. А он уходил, оборачиваясь, и с волнением разглядывал в темноте две далекие фигурки у дверей ресторана: «До сви-да-ния, то-ва-рис…»

…Ушаков поднялся с шезлонга и встал возле борта, любуясь простором и влажным, рассеянным блеском притихшего после дождя океана: трудно было представить, что они его помнят, эти двое людей, а он-то их помнил: мужчину — как друга, и женщину — как сестру…

Мимо него прошли те две дамы, в розовом и зеленом, обсуждавшие телятину под грибами; теперь они увлеченно беседовали о курортах, о пляжах и пляжных костюмах.

— Я люблю загорать, — говорила одна, мечтательно улыбаясь. — Люблю смуглое тело, люблю южное солнце…

— Но, — сказала другая, в гипюровой кофточке, — только не обнажайте молочные железы. Это очень опасно…

23

Лодки с черными парусами в Токийском заливе. Черные хребты островов, словно спины гигантских чудовищ, то шерстистые от могучих лесов, то скалистые, вырезные, как петушиные гребни. Последний маяк на последней, едва различимой в тумане скале.

Вот и кончились эти дни, этот яркий, насыщенный всеми красками, запахами и движением сон. Еще можно, если плотно прикрыть ладонью глаза, удержать в смутной памяти эти смуглые тонкие лица, сохранить теплоту протянутых дружеских рук. Но тысячи километров, разъединяя, пролягут между сердцами такими таежными дебрями, такой океанской неизведанной глубиной, такими ущельями и хребтами, что нет и не может быть настоящей уверенности в том, что сохранишь в себе навсегда эту сложную, бурную музыку настроений и чувств, эту радость сознания, что ты в мире не одинок, что ночная печаль одинаково душит каждого, проходящего ночью по городу, а за встречными взглядами, за мгновенной улыбкой незнакомого тебе человека одинаково многозначное чувство привета.

Тучи, тучи с востока, тяжелые, низкие тучи. Ветер гонит крутую, зеленую, в мыльной пене волну. И уже не увидеть причала в задымленной Йокогаме, с размокшими под дождем обрывками серпантина, с нарядной толпой, не разглядеть стоящей у края на пристани женщины — человека, пережившего термоядерную войну.

Где-то там, за тяжелыми, низкими тучами, город, вставший из пепла, с белым каменным богом на высокой горе и серой дугой сенотафа внизу, на скрещении дорожек, усыпанных галькой, положенной строго по счету.

Я не камушек, под скрипящими, равнодушными каблуками, я живой человек. Со своими невзгодами и надеждами, со своей странной верой, что всегда существует прямой, честный путь. Он нередко проходит во мраке, над бездной, но поэтому надо найти в себе мужество — и идти и идти, не сбиваясь с дороги.

Хиросима, любовь моя… Ты прошлое или будущее человечества?

РАЗМЫШЛЕНИЯ ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ

Из дневника писателя

* * *

Восьмого мая я разбудила мужа — ветерана Великой Отечественной — в четыре часа утра.

— Вставай, война кончилась!

Он сперва ничего не понял, рассердился за то, что подняла ни свет ни заря, а потом вдруг все вспомнил, вскочил, и мы сели на кухне, и он от волнения закурил.

Тридцать пять лет Победы!

И мы вспоминали каждый день и каждый час, как мы встречали Победу. Были на одном фронте, чуть ли не в десяти километрах друг от друга, но в разных частях, и не были знакомы. И даже не предполагали, что потом встретимся и почти тридцать лет проживем вместе — без бурь и ураганов, в тихом, мирном быту, в полном счастье и в полном согласии…

Вспоминаем — и слезы на глазах.

* * *

Как волшебно точен наш русский язык! Как хороши русские поговорки, пословицы, сколько в них человеческого опыта, знания жизни, души! Как бы я жила без них?!

Ну, вот эта так прямо про меня: «С умным браниться — ума набраться, с дураком мириться — и свой растерять».

А эта разве не про меня: «Ни к селу, ни к городу»? Для села я слишком городская, для города — слишком деревенская.

И еще:

«Чужой дурак — веселье. Свой дурак — похмелье», — говорят в народе. Очень верное наблюдение.

А недавно услышала не менее удачное и точное:

«Чужой дурак лучше своего».

* * *

Самый большой для меня, самый строгий литературный критик нашелся в столовой у раздаточного окна. Прочитав мою книжку, она сказала:

65
{"b":"860363","o":1}