Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В мировой литературе существует целая ветвь великих произведений-долгожителей: книг-исповедей. Их так много, что не все сразу и вспомнишь. Нужно просто подойти к книжной полке и ткнуть пальцем в какой-либо томик наугад.

Мюссе, Гете, Гамсун, Толстой, Аксаков — вперепрыжку, из века в век — Достоевский, Николай Островский, М. Горький, Анри Барбюс, Джен Эйр, Сэй-Сёнагон…

А хэмингуэевская «Фиеста»?

А олдингтоновские «Все люди — враги»?

Где грань между личностью героя и личностью автора?

А наш Шолохов? Ведь это же исповедь всех перед всеми, душа тех, кто жил и любил рядом с Шолоховым, и он сам, и мы с вами, ведь он и от нашего имени написал нашу исповедь!

А между тем, когда критики наши хотят изящно и остроумно уничтожить литературного противника, какого-нибудь незадачливого «молодого», они говорят, что он пишет «исповедальную» прозу. Ну, что же, ведь и Владислав Титов, наш современник, писатель-шахтер с судьбою Николая Островского, написал «исповедальную» прозу, честь и слава ему! Мы же не попы, чтобы бояться чьей-либо исповеди, нам не следует «отпускать грехи» или же замаливать их. Нам нужно понять и простить.

А мой дорогой земляк Иван Бунин сказал: «Но кому и как расскажешь ты, что зовет тебя, чем сердце полно?..»

* * *

Как мне кажется, вдохновенная творческая пора связана не только с внешней или внутренней жизнью писателя, но и с его возрастом, с житейским обликом. Как только человек начинает стареть, как только замечает спад интереса к своей личности у окружающих, так он и сам начинает терять к окружающим интерес. И хотя у него к этому времени накопился изумительный опыт, большое знание жизни, хотя он приобрел мастерство, этот спад интереса в конце концов становится для него губительным: мастерство слабеет, воображение меркнет. Творческие силы остаются лишь у красивых, мощных старцев, не разуверившихся в себе до конца своей жизни, — Леонардо да Винчи, Гете, Толстой.

* * *

Великому человеку нельзя изменять с великим же. История не простит. Наталье Николаевне Пушкиной только и оставалось сделать, как выйти замуж за бесцветного, серого Ланского. За это потомки ее «обелили».

* * *

Как хорошо Ларошфуко назвал свои мысли: «Максимы»! То есть заранее объявил, что он максималист. Но, однако, сегодня ведь никто не сознается, не скажет даже в бреду, что он «минималист». Разве что девчонки, носящие мини-юбки… У всех работающих «максималистов» одна беда: их всех обвиняют в субъективности. Но как же все-таки жить максималисту, если он «объективен», ведь он же не фотоаппарат!

* * *

В литературной борьбе главное средство — хорошие книги. Все остальное есть недозволенные приемы.

* * *

Борьба с природой огрубляет человека. Общение с природой — облагораживает. А что нам даст общение с космосом?

* * *

Всякая полемика все же имеет свои законы и свои пределы. Чем с большим ожесточением мне доказывают, что я не права, что я ошибаюсь, что я заблуждаюсь, что за эти мои мысли и чувства меня нужно презирать, наказывать, критиковать, тем все увереннее я понимаю, что я права. Ибо действительно хорошие люди, здравомыслящие люди, справедливо мыслящие люди никогда не будут доказывать свою правоту такими методами, какими мне доказывают ее мои «противники». Ибо, увы, к сожалению, истина есть нравственная категория. Безнравственными методами ее не докажешь.

* * *

Честь и слава нашим сегодняшним дням!

Они вернули нам Николая Гумилева. А на днях читаю в журнале «Огонек» стихи Владислава Ходасевича. И как жаль, что в этом подборе нет любимейших его стихов, которые я не могу вспоминать без волнения.

Если память мне не изменяет, то звучат они так:

В Константинополе, у турка,
Валялся, пыльный и загаженный,
План города Санкт-Петербурга,
В квадратном дюйме — триста сажен.
И вздрогнули воспоминанья,
И замер шаг, и взор мой влажен.
В моей тоске, как и на плане,
В квадратном дюйме — триста сажен.
* * *

Что такое луноцвет?

В свое время в «Доннике» я писала об этом цветке. Он рос у отца возле окон. Там, в последнем его пристанище, на Кубани. Среди лилий и георгинов тянулся к свету невзрачный стебелек с такими же невзрачными узковатыми листьями. Но только спрячется солнце за крыши домов, выходи и смотри, как стремительно набухает зеленый бутон, как он живо, напористо шевелится, расправляет прижатые плотно друг к другу лимонно-зеленые или желтые шелковистые лепестки. За каких-нибудь десять — пятнадцать минут на глазах расцветает прекрасный цветок, воистину лунный, как бы сотканный из сияния лунных лучей, золотистых, серебряных и зеленоватых.

И цветет луноцвет всего одну ночь.

Вот и я, не претендуя, однако, на красоту цветка, посчитала, что и мои короткие заметки, наброски, эскизы чем-то схожи с луноцветом, ибо писала я их ночью, когда все уже спят, или рано утром, когда луноцвет еще не закрылся, до восхода солнца, да ведь и хочется, чтобы какая-нибудь моя мысль, моя фраза кому-нибудь на земле принесла такой же миг радости, как желтенький лепесток луноцвета. Ну, а если вам нравятся более пышные, более крупные золотые цветы подсолнуха или рудбекий, кариопсиса или ромашки, ну, что ж, я нисколечко не обижусь. Ведь мне нравится еще и цветок одуванчика, и донник, и круглые пышечки короставника, все такое родное, простое и важное, как звезды на небе, как солнце…

* * *

Есть прелестный рассказ Ивана Бунина, в котором герой, лежа на гумне, на омете, читает книгу и вдруг оглядывается вокруг с возмущением.

«Я читал, жил чужими выдумками, а поле, усадьба, деревня, мужики, лошади, мухи, шмели, птицы, облака — все жило своей собственной настоящей жизнью. И вот я внезапно почувствовал это и очнулся от книжного наваждения, отбросил книгу в солому и с удивлением и с радостью, какими-то новыми глазами смотрю кругом, остро вижу, слышу, обоняю, — главное чувствую что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах».

Я думаю, что в этом высказывании Бунина кроется отгадка удивительнейшего жанра, который до сих пор еще не имеет своего имени, то есть специального литературного термина, но который живет и имеет свою собственную историю, чуть ли не тысячелетнюю, если вспомнить японскую писательницу Сэй-Сёнагон, и который до сих пор имеет многочисленнейших поклонников и не менее многочисленных авторов, отдавших дань изумительной его краткости, свободе от вымысла.

Моментальная фотография? Нет.

Стихотворение в прозе? Наверное, тоже нет.

Философское осмысление факта? Нет, увы, не всегда.

Что же это за жанр, в котором работали придворная дама японского императора Сэй-Сёнагон и парижанин Жюль Ренар, Иван Бунин и Чехов, Михаил Пришвин и Владимир Солоухин, Юрий Бондарев и… многие, многие другие, несть им числа? Как найти ему точное имя, кто подскажет?

Я свое написала.

88
{"b":"860363","o":1}