Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вероятно, он и сам неплохой человек? — пошутил Ушаков, отвечая улыбкой Юкико, и вдруг покраснел, что сказал эту глупость. — А? Как вы думаете?

— Да. Конечно. Но сколько хороших, умных людей глядит на Советский Союз с враждебностью! Я-то знаю… — сказала она, вынимая из сумочки сигареты и щелкая зажигалкой. — Я теперь очень многих своих друзей проверяю на этом: как они к вам относятся. Мы так внешне несхожи с вами, русские и японцы, у нас совсем другой быт, другие обычаи, но так много хорошего, общего!..

— Нда-а-а, — в задумчивости протянул Ушаков. — Вы меня заставляете видеть какие-то вещи совсем по-иному, Ито-сан… Вы вселяете в человека большие надежды… — Он серьезно взглянул на нее, — Я теперь буду часто думать о вас. И верить, как вы, что со временем люди все же привыкнут друг к другу и начнут понимать, для чего мы все, вот такие несхожие и думающие по-разному, живем на земле… Как вы это себе представляете? Будет такое?

— Да. Конечно. Иначе бы я умерла, — ответила тихо Юкико.

Она опустила повлажневшие вдруг смоляные глаза. Но через минуту их вскинула вновь, уже снова сухие.

— Вам, видимо, надо идти? — спросила она со своей мягкой улыбкой.

— Да. Пора. С сожалением это делаю. Мы с вами еще столького не обсудили. Понимаете, я совсем не умею разговаривать на бегу…

— Вы приедете еще к нам?

— Нет, наверное. Если можно позволить себе такую громкую фразу, я — солдат, я поеду туда, куда мне прикажут.

— Я вас понимаю, — сказала Юкико.

Проводив ее до дверей и простившись, Ушаков помахал ей рукой.

Почему-то Юкико сегодня была очень похожа на Катю. Он это отметил в ней с улыбкой в душе. Но тут же себя оборвал. Запретил себе думать об этом. Радость так же необратима, как время. У него никогда уже больше не будет в жизни любви, а значит, и счастья: он свое отлюбил — беззаветно и горячо — там, на фронте, под Ельней…

Августовские ночи, бессонные, смутные от бесчисленных движущихся по дорогам машин с притушенными фарами, пахли пылью и зреющей рожью. В небольших, уже тронутых первою желтизной лесах, под кустами ольшаника, в пойме реки, по оврагам, в аппарелях и ямах — тяжелые танки КВ и тридцатьчетверки, орудия, тягачи, зенитные пушки, укрытые маскировочными сетями, разноцветная путаница проводов, штабные автобусы, и всюду пехота, пехота, пехота, солдаты со скатками через плечо, с автоматами, с вещмешками, похожие на зеленых улиток, свернулись и притулились на теплой земле, покуривают в кулак, негромко переговариваются, бормочут…

Он увидел ее на рассвете перед КП — большим блиндажом, крытым бревнами в шесть накатов, на скамейке, сработанной из березы, — невысокую, смуглую девушку с пухлым планшетом, в собачьих унтах и кожаном шлеме, чуть сдвинутом на затылок. На груди, перетянутой портупеей, поблескивали ордена. Свои руки в бинтах с кровавыми пятнами она чуть покачивала и все оборачивалась на дорогу: кого-то ждала.

— Сбили девку, едва дотянула до нас, — объяснил Ушакову высокий, румяный, с подкрученными, словно стрелки, усами ПНШ-2 Петро Мордванюк. — Сейчас за нею приедут, заберут в медсанбат. Кукурузник-то тоже в дырьях, на чем только летела…

Ушаков подошел и сел рядом с летчицей на скамейку.

— Ну что, очень больно? — спросил он, полный сочувствия к молодому отважному существу. Но летчица с резкостью обернулась, ответила коротко:

— Ничего. Потерплю! Не всегда ведь поверху пройдешь, иногда и завязнешь…

Ей, наверно, хотелось казаться веселой, отчаянной, но руки болели, она морщила губы.

Ушаков усмехнулся.

Он представил себе раскаленное небо над фронтом: как багрово клубится дымами растянутая слева направо, исчерченная траншеями передовая, вся во встречных параболах меркнущих трасс. Как гремит она и грохочет, а выше дымов, выше трасс, как невиданные цветы, рассыпающие по ветру соцветия, разрывы зенитных снарядов! И земля надвигается с обжигающей мысль быстротой, когда некогда осознать это краткое: «Все!.. Я убита, погибла… Уже умерла…»

Он раздумчиво закурил, разминая подмокшую сигарету, чиркнул спичкой, отбросил ее, молча глядя на собственный запыленный сапог, на утоптанную вокруг блиндажа, пересохшую землю.

— А ну, капитан, дай и мне закурить! — вдруг охрипшим голосом попросила примолкшая было летчица.

Ушаков поглядел ей в глаза спокойно и строго.

— Нет. Не дам! — сказал он очень твердо.

— Почему?

— Вам цигарка совсем не идет.

— Скажите, что жалко…

— Ну да, жалко, конечно.

— Пехотинцы — все жадины, скряги! — сказала она и еще улыбалась, как будто шутила, а глаза были злые, зеленые, должно быть от боли.

— А я не пехота, — сказал Ушаков.

— А кто?

— Не скажу. Вам зачем это знать?

— Да хотелось бы хорошенько запомнить, — заметила летчица, — где найти, расплатиться… за ласку, за доброе слово! — Лицо ее уже розовело от обиды, от гнева.

Он опять усмехнулся: видно, сызмалу вырастала гордячкой. Наверное, и летела-то на одном самолюбии.

Сказал тем же тоном, вполушутку-вполусерьез:

— Вот не знал я, что немцы правы, называя вас ведьмами! Я-то думал: хорошие, милые девочки… Ну, летают, ну, ладно, бомбят иногда по своим, так на то и война… А вы вон оно что… Расплатиться! Запомнить! Ведь небось из Воронежа, из Чиглы?

— Да… А что? — Собеседница вдруг растерялась, приоткрыла красиво очерченный рот как-то очень по-детски. — А как вы узнали?

— Так… По вашему разговору… И еще… — И он замолчал, потому что скамейку давно уже окружили, разглядывая с интересом сидящую летчицу, свободные от заданий разведчики и штабники, связные, посыльные. При них ему не хотелось ей объяснять.

— Правда, я из Чиглы. — И летчица даже привстала при этом. — А вы тоже оттуда? Земляк мой? Вот здорово!..

— Не-ет, я вам не земляк. Я родился немного подале… Да знаю прекрасно. Чигольские славятся…

— Чем? — Она засмеялась.

Он взглянул ей в глаза и больше уже не отвел взгляда. Лишь какое-то время спустя сказал строго:

— Тем, что ведьмы сплошные. Летают на помеле…

Подошли два врача, подъехала задом легковая машина, вокруг летчицы сгрудились люди, помогая ей сесть. Ушаков не пошел ее провожать. Он поднялся и отошел к дверям блиндажа. Оперся плечом о косяк.

Она обернулась сама, закричала ему, махнув на прощание тяжелой и толстой, в белой марле рукой:

— Хорошо, капитан! — Ее голос опять был задорным и звонким. — Я и это запомнила! Я за все расплачусь!

Разве знал он тогда, Ушаков, что расплачиваться девчонка с планшетом, в собачьих унтах будет жаркими поцелуями? Что судьба их сведет на дорогах Смоленщины, а потом в проливные дожди, в непроезжую непогодину они встретятся в тихой лесной деревеньке, недалеко от аэродрома, и хозяйка избы, сердобольная и опрятная молодая вдова, будет им приносить по утрам в подоле недозрелые яблоки?

— Чем чигольские славятся? — все пытала Николая Николаевича Катюша Насонова — так звали ту летчицу. А он лишь смеялся и целовал ее в чуть прикрытые темными веками большие глаза.

— Не скажу.

— Ну, скажи… Я прошу!

— Сварливостью, злобою и неряшеством…

— Неправда, неправда! — Она тоже смеялась, закрывая глаза.

— А раз знаешь сама, зачем спрашиваешь, кокетка?

— Не знаю…

— Своей красотой.

— Правда, да? — Она очень обрадовалась. — А я, честно, не знала! Ты, наверное, шутишь? Какая же я красавица! Просто так…

— Для меня ты красивее всех чигольских красавиц…

За окном их избенки клубились тяжелые, низкие тучи без единого голубого просвета. Вдалеке за леском погромыхивала канонада. Катя грустно вздыхала, бродила по комнате, садилась на подоконник.

— Ты разлюбишь меня, только я улечу…

— Нет, Катюша. Поверь… Ты мне веришь, надеюсь?

— Тебе? Верю, — отвечала она. — Я немцам не верю… Что дадут нам с тобою дожить до победы…

Он ее провожал на холодном, сыром перекрестке дорог. Валил хлопьями мокрый снег. Патрульные на КПП, собрав в кучу снарядные ящики и какие-то доски и щепки — наверное, от разбитых бомбежкой машин, — запалили, облив их бензином, и грелись сбоку дороги. Подошла вся залепленная ошметьями грязи полуторка с разбитым осколками ветровым стеклом. Катя встала у борта.

54
{"b":"860363","o":1}