Он вытащил из вещевого мешка бутылку вонючего «бимбера», польского спирта-сырца, и поставил на ящик. Пошарив по сену, собрал наши разнокалиберные стаканчики, кружки, с большой точностью разделил всем поровну. Выпив быстро, глотком, свою порцию, взял сухарь, понюхал его, но есть не стал, отошел к дверям.
Поезд мчался во мраке по широкой равнине, ровно выстланной снегом. Небо очистилось от снеговых туч и теперь чуть посверкивало мелкой рябью осколочков-звезд, рассыпанных в вышине так рассеянно и негусто.
Где-то близко от полотна железной дороги тонко, резко ударил винтовочный выстрел.
— Дверь! Закройте дверь! — закричал полковник. — Скоро Сарны. Опасно…
Ночью я проснулась от того, что в лицо мне пахнуло стоячим холодом, крепко смешанным с дымом. Паровоз впереди зашипел и пошел: было слышно, как работают рычаги, а вагоны не двинулись. Фонарь был прикручен, в темном вырезе двери, словно белые мошки, кружился снежок.
Полковник спал рядом, похрапывая. Ни Фуфаева, ни майора на месте не было. Я вгляделась попристальней и увидела, что нет и фуфаевского вещмешка, а ведь старшина ныне должен дежурить, не отлучаясь. Мое сердце толкнулось от предчувствия нехорошего. Я вскочила, затрясла пана Чеслава.
— Скорее вставайте! Вставайте, пан Чеслав, беда!
Тот привстал, еще не проснувшись:
— Где мы?
— В Сарнах, наверное…
Его сон тотчас мигом пропал.
Он вскочил, глянул в дверь, притворил ее чуть плотнее. Нас заранее предупредили, что в Сарнах нельзя выходить: здесь бродили бандитские шайки Бандеры: отравляли колодцы, сжигали хлеб, убивали из-за угла офицеров Советской Армии, коммунистов, представителей местной власти. Выйти ночью здесь на вокзале частенько оказывалось не таким обычным и будничным делом, как можно подумать: кто знает, а что за пассажир сейчас дремлет в углу, придерживая что-то тяжелое за пазухой? И что это за личность выглядывает из-за вагона?
Накинув на плечи шинель, полковник соскочил на полотно, оглянулся, пытаясь, наверное, понять, где майор? Где Фуфаев? Зачем за игрой в дурака майор так обидно шутил? И куда это вдруг делись вещи старшины?
Я спрыгнула следом.
Пан Чеслав спросил у меня:
— Так где же они? Вы их видели?
— Нет, не видела… Я спала.
И, словно в ответ, тотчас вспыхнули выстрелы. Кто-то вскрикнул у нас под вагоном. Мы с полковником одновременно кинулись на стонущий голос. Но темный пригнувшийся человек метнулся нам под ноги, сбил полковника в снег, откатился под соседний состав. Пан Чеслав вскочил и бросился за ним.
— Держи-и-и-и! — донеслось откуда-то от вокзала.
Люди бежали, рассыпавшись цепью между эшелонами, пригибаясь, и пули взметали, царапали снег. И снова совсем где-то рядом грохнул выстрел. Теперь крики раздавались совсем уже в другой стороне.
Все вокруг стихло, так же быстро, как и возникло. Бесшумно, из темноты, на нас вышел, шатаясь, майор с расстегнутым воротом гимнастерки и без шапки. В одной руке он держал парабеллум, другой зажимал плечо.
— Что с вами? — я бросилась навстречу ему. — Вы ранены?
Он отдал мне пистолет, прислонился к вагону, чтобы не упасть, насмешливо улыбнулся:
— Поскользнулся на апельсиновой корке, Анечка!.. Нет ли бинтика, часом? Я всегда говорил, что женщина на корабле приносит несчастье…
К нашему вагону приближалась толпа, слышались злые, возбужденные голоса. Кто-то громко стонал.
Первым подошел полковник, он нес две шапки, свою и майорову. Руки его тоже были в крови. Он бросил шапки в раскрытые двери вагона, упрекнул майора:
— А что я говорил? — И сказал шагавшему рядом с ним человеку: — Скорее врача…
— Не надо, не надо, — попросил майор. — Меня Анечка перевяжет. — И он сделал несколько робких, неверных шагов навстречу толпе, подходившей к вагону.
Толпа расступилась перед ним. В самом центре ее на руках конвоиров бессильно обвис старшина. Рядом кто-то нес его вещи: пистолет без обоймы, вещмешок, финский нож. Его бледное длинное лицо с помятыми усами было сине-багровым. Один глаз заплыл, растерзанная гимнастерка висела клочьями.
Увидя майора, Фуфаев сплюнул и хрипло выругался:
— У, гад… Жаль, тебя не успел…
— Но, но… — кто-то стал крутить ему руки. Но майор отстранил:
— Погодите… Зато я успел! — сказал он Фуфаеву. — За Женьку Вараксина, сволочь! Думал, шутки с тобою шучу? Я тебя еще в Ковеле, гад, приметил, левшу! Да все сомневался. Всю ночь напролет не спал, думал… Ты иль не ты? Пока ты не подкрался с ножом, — и он обернулся ко мне возбужденно: — Вот ваш подопечный! Вы все заступались!
Чеслав снова сказал:
— Врача… Лечь скорее в постель, пан майер, в постель! Так не можно…
Он повел Александра к вагону почти как ребенка, за руку:
— Лечь скорее в постель! Аня, быстро разденьте его!
Фуфаева потащили чуть ли не волоком к вокзалу. Лица у конвойных были озабоченные, все скрылись в дверях, лишь тогда Александр, наконец, с нашей помощью забрался в вагон и упал, обессилев, на измятое за ночь в бессоннице сено.
Я достала хранившийся «для себя» индивидуальный пакет и при свете коптящего фонаря обмыла остатками спирта рану, потом туго забинтовала крест-накрест. Все руки и шея майора были в синих кровоподтеках: они дрались в вагоне, Фуфаев пытался его задушить, а майор отбивался, прижав спиной уже отнятый нож.
Подчиняясь движению моих рук, Александр послушно прилег, все еще возбужденный, горячий от драки: глаза его в полутьме ярко блестели.
— Ты хорошая, Аня, — сказал он серьезно, совсем без улыбки. — Извини, что поддразнивал… Ты, пожалуйста, не сердись… А рука у тебя очень легкая, мне сейчас сразу легче…
— Спите, спите, — сказала я, почему-то краснея.
Мне казалось, сейчас предо мною совсем другой человек, так в нем вдруг проступила какая-то незнакомая мне основа.
— Кой черт, спите! — сказал он, подымаясь на сене. — Какого дружка моего загубил! Ну, не гад? Дурак подкидной! И чего ему еще надо? Откуда идет? От кого?
— Теперь всё узнают, он в надежных руках!
— Да, все так, дорогая…
Полковник, ходивший в волнении по вагону, — он был потрясен происшедшим, расстроен, — обернулся, сказал Александру:
— Вы были неосторожны! Нельзя так… Зачем вы открыли себя за игрой? Ведь он же все понял…
Я вспомнила все, что сказал Александр Николаю, и только сейчас испугалась за всех нас, уже задним числом.
За годы войны я привыкла к опасности: она была всякой, но чаще открытой, привычной, знакомой, а эта, принесенная Николаем Фуфаевым, или кем-то другим, кто так назывался, припрятанная, потаенная, была для меня куда более страшной, вернее сказать просто чудовищной, подлой, она кралась, лгала, притворялась, высматривала из-за угла, чтобы выстрелить в спину. Она могла ждать Победы — и действовать после войны, а этого я уже просто не постигала. Война есть война, а подлость есть подлость. Всему свое имя…
В Киеве, под гулким стеклянным сводом вокзала, мы трое прощались уже полчаса. Чеслав ехал в Москву, и поезд его отходил через десять минут. Я ждала состава на Харьков, чтобы там пересесть еще раз, на Воронеж. Александр оставался здесь, в Киеве, его клали в госпиталь, он был возбужден и рассеян.
— Когда будете в Польше, прошу к себе в гости, — жал руки мне Чеслав. Его доброе, мягкое, с расплывчатыми чертами лицо исказилось страдальчески-нежной гримасой. — Я ведь еду сейчас за женой. Если сын у меня народится, назову Александром, если дочка, то Анной, Аней, Анежкой. Очень, очень хорошее имя! — говорил он, заботливо поправляя на мне портупею. — Жаль, что вы уезжаете. Я привык к вам и к майеру…
— Да, я тоже, — сказала я, думая о другом.
Чеслав еще раз крепко стиснул нам руки и пошел по перрону, оглядываясь и выискивая в толпе нас глазами. Мы ехали ему вслед, пока он не скрылся в вагоне. Потом медленно побрели по залам, переполненным пассажирами, обходя чьи-то руки и ноги, разметавшиеся на каменном, плохо мытом полу, натыкаясь на сундуки и чемоданы всех форм и размеров, на мешки и кошелки: война сорвала с насиженных мест миллионы людей, разрубая привязанности и самые верные дружбы, обрывая любви, не досказывая подуманное, не дополняя услышанное…