Она подковырнула подкладку, всунула под неё пальчик, дёрнула, с треском разорвала шов и вытащила маленький конверт с лиловым кантиком по краям. На нем было написано одно слово — Лизе, — но это слово разом объяснило все: письмо было от Кирилла.
— Ты подожди… или нет, ступай, ступай! — задыхаясь, проговорила Лиза и толкнула ногой дверь. — Ты потом приходи, после!
— Когда-нибудь или когда? — огорчившись, но без обиды спросила Аночка.
— Когда хочешь, или всё равно, погоди, — ничего не соображая, сказала Лиза, подвигаясь к окну и ногтями кое-как общипывая край конверта.
Листок бумаги был исписан кругом не очень мелко, — читать было нетрудно. Лизе казалось, она не ухватывает всех слов, а только читает начало и конец фраз, но она не пропускала ни одной буквы и понимала гораздо больше, чем было выражено буквами, и жадно спешила угадать мысль, которая скрывалась за бумагой и должна была быть самой главной.
Кирилл писал, что вот наконец он может послать письма матери и ей и что он так давно ждал этого и столько раз в голове написал ей это письмо, что теперь ему мешают припоминания — о чём он хотел написать, и, может быть, он не напишет, о чём больше всего надо. С тех пор как он видел её последний раз, так неожиданно много переменилось в нём самом, что он не совсем разбирает, от чьего имени пишет — от того ли Кирилла, каким она его знала, или от нового, каким он себя сейчас чувствует.
Тут Лиза перехватила дыхание и заставила себя читать медленнее.
«Я теперь совсем в другой жизни, не похожей на прежнюю ни капельки. Училища моего и не существовало будто наяву, а только во сне. Я — в деревне, каких на Волге не найдёшь, всего в одиннадцать дворов. До ближнего села семь часов ходьбы лесом. Народу мало, меньше, чем у нас в классе, но он необыкновенный. Начал теперь видеть, как живут, и, знаешь, Лиза, я был раньше ребёнком. Ты меня, может быть, сейчас не узнала бы.
Живу у старухи с внучатами, которая по вечерам поёт: «Уж я золото хороню, хороню». Я спросил её, оказалось, она в жизни не видала золота. Здесь даже серебряные обручальные кольца в редкость, у всех медные. Здесь уже снег, как выпал, так сразу лёг. Началась великая русская зима. У вас, наверно, ещё не холодно? Сказки моя старуха сказывает такие, каких у нас не слыхивали. Без сказок, наверно, нельзя бы прожить.
Я пишу то, что совсем не важно, но я думаю, так ты лучше представишь, где я буду теперь очень долго. Нам с тобой все это бесконечное время надо будет не видаться, и хотя мне очень это тяжело, я решил и знаю, что могу перенести. Но вот о чём я ещё решил тебе сразу написать. Дорогая Лиза! Все это так будет тянуться, что тебе может стать невыносимо. Тогда ты знай, что я пойму, если ты не захочешь ждать, когда кончится мой срок, то есть три года. Это я тебе говорю честно, потому что достаточно обдумал. Я не буду считать это обидой, даю слово. Для меня дороже твоя свобода и независимость.
И ещё прошу тебя, напиши мне и, пожалуйста, не сердись на меня, если я ошибаюсь. Верно я заметил твою склонность к Цветухину? Если да, то я не могу ничего иметь против, а если нет, то я буду только больше счастлив, чем прежде, и буду надеяться, что мы все-таки будем вместе. Это я все очень передумал.
Это пока все о тебе. Ты сама должна написать мне о себе больше. Я хочу все знать. Я о себе написал очень много маме и просил, если ты захочешь, чтобы она тебе прочитала.
Да, вот ещё, между прочим. Когда меня везли сюда, на одной станции мне купили, вместо табаку, потому что я не курю, сушёных яблок. Они были в клочке газеты. Так я узнал, что умер Толстой. Напиши, как ты перенесла эту смерть и как вообще перенесли. Я много думал и пришёл к выводу, что он находится всё-таки в числе моих великих людей. Помню наш разговор и вообще помню всю, всю тебя! Маме я послал список, какие мне нужны книги. Пиши.
Кирилл».
Лиза опустила руку с письмом. Лицо её было все залито краской, потемневшие мокрые глаза горели, она смотрела не мигая.
— Мне, что же, — идти? — боязливо спросила Аночка.
Лиза молчала. Вся жизнь сосредоточилась для неё на такой глубине души, которой она прежде у себя не подозревала, и ей казалось, что теперь ей ничего не надо, кроме этой бурной, потрясавшей её жизни души.
Но когда в кухню заглянула перетревоженная старуха, Лиза в страхе спрятала письмо на грудь и шёпотом спросила:
— Что, проснулся?
— Не знаю, матушка, стихли что-то Виктор Семеныч, — тоже шёпотом ответила из-за двери старуха.
Тогда Лиза словно впервые заметила Аночку и замахала на неё обеими руками:
— Ты что же стоишь? Ступай, придёшь другой раз!
— А Вере Никандровне сказать чего или вы сами? — спросила Аночка, вобрав голову в плечи и съёживаясь, изо всей силы показывая, что отлично понимает, в какую она посвящена тайну.
— Я сама! Я все сама! — опять взмахнула руками Лиза и побежала в комнаты.
Она подкралась к спальной и прислушалась. Витенька храпел, но потише. Лиза приоткрыла одну створку двери. В спальне было полутемно. Муж лежал, раскинувшись, лицом вверх. На кресле, в стороне, белела брошенная кружевная сорочка: точно мёртвая Пиковая дама, — вспомнила Лиза свой сон и, вспомнив, уже не могла не повторить памятью все впечатления, с какими ночью засыпала, и опять увидела смуглое лицо Цветухина, его смоляной взгляд, и захотела перечитать то место письма, где Кирилл о нем пишет.
Она тихонько села у окна и незаметно, урывками, вновь пересмотрела все письмо, стараясь разобраться в нём все ещё не успокоившимся умом. Она силилась как можно стройнее ответить себе — виновата ли она и должна ли она себя осудить, но долго не могла сложить какой-нибудь ответ и толком не понимала, о чём она себя спрашивает. Она смотрела за окно на снег, и перепутанные фразы беспорядочно возвращались к ней, выражая лучше всех её вопросов ту самую жизнь души, которая поглотила её после первого чтения письма: началась великая русская зима — «проснувшись рано, в окно увидела Татьяна» — мы всё-таки будем вместе — он всё-таки находится в числе великих людей — всё-таки из вас никогда не выйдет купчихи, — всё-таки, всё-таки Пиковая дама!
— Боже мой, чем же я виновата! — прошептала Лиза и беспомощно, по-детски, легла щекой на подоконник.
Понемногу она стала овладевать своими мыслями и с мучительной горечью понимать, что, подчиняясь своему долгу сначала перед отцом, потом перед мужем, боясь нарушить этот внушённый ей с детства, непреступаемый общеизвестный долг, она пошла против того долга перед самой собою, который никому не был известен, но был несравнимо больше и важнее всего. И хотя теперь Кирилл освобождал её от этого долга — великодушно и как только мог мужественно, — она чувствовала себя нарушительницей любви, потому что любовь её не переставала в ней жить сейчас, как прежде.
Ей жгуче хотелось смягчить этот приговор над собою, и она знала, что он смягчается или, может быть, даже рушится перед лицом нового, небывалого в её жизни и высочайшего долга — перед тем, что она ожидала ребёнка, — но ей не становилось легче, а только всеми ощущениями, словно обнажёнными мукой, она чувствовала, что уже никакой силой ничего переменить нельзя.
У неё лились слезы, неиссякаемые и страстные, она не вытирала их и продолжала беззащитно лежать лицом на мокром подоконнике, не двигаясь, прижимая к груди смятое письмо.
38
С первыми санями Александр Владимирович Пастухов покидал родной город. Вещи были отправлены в Петербург раньше, и он ехал налегке — с одним чемоданом и портпледом.
Извозчик вёз лихо, слышно было ёканье лошадиной селезёнки да стук ещё некрепких снежных комьев по передку. Пастухов раскраснелся, ветер, точно просеянным песком, поцарапывал его полные щеки. В высокой бобровой шапке, но с расстёгнутым воротником, он смотрел вокруг с облегчением, — приобретённое чувство свободы воодушевляло его живостью и новизной. Всю длинную улицу, которая натянутой белой лентой вела к вокзалу, он успевал оглядывать обе стороны домов, почти сплошь знакомых ему, и прощался с ними последней, немного залубеневшей от ветра счастливой улыбкой. «Бог с ним, с отчим домом, — думал он, — прощай навсегда или, может быть, до лучших времён». Но невольно он находил в прошлом что-то неуловимо-приятное и, радуясь отъезду, чуть-чуть жалел, что пережитое уже не возвратится.