Ксения Афанасьевна попробовала приподняться.
— Нет, лежите спокойно. Вы ведь понимаете меня? — спросил Полотенцев.
Он пододвинулся ближе. Она теперь смотрела на него взглядом, в котором нарастали все силы её меркнувшей жизни, — остановившимися, воспламенёнными зрачками круто скошенных вбок больших глазных яблок.
— Я вижу, вы понимаете, о чём я говорю. Ваш муж не поблагодарит вас, если ребёнок погибнет. Скажите, кто может передать Рагозину, что у него родился сын?
Он легонько сжал и потряс её руку.
— Говорите. Иначе будет поздно. Кто может сказать Рагозину, что у него есть сын? Говорите же!
Она протянула руку и чуть-чуть оторвала от подушки голову, но не могла удержать её. Полотенцев почти приложил ухо к её лицу. Он слышал, как стучали у неё от озноба зубы. Она прошептала неожиданно ясно слово за словом:
— Вам надо замучить мужа, как меня.
Он отшатнулся:
— Вы не в своём уме! Вам говорят о ребёнке! Первого вы потеряли, хотите потерять другого?
— Сына вы тоже замучаете, — договорила она из последнего усилия.
Он встал и потребовал с возмущением:
— Ещё раз: назовите, кому передать, что у вас родился сын?
Она отвернула лицо к стене. Он двинул стулом, отошёл на шаг, подумав, спросил на всю палату:
— Какое у вас будет завещательное желание? Я ухожу.
Её знобило сильнее — одеяло вздрагивало на ней. Вдруг, поворачиваясь, она почти простонала:
— Пусть назовут Петром!
Полотенцев высоко вздёрнул плечи.
— Второго Петра Петровича желаете отказать нам в наследство? Второго Петра Петровича не будет! Будеть обыкновенный тюремный Иван!
Он неторопливо погарцевал на месте и покинул палату гневным шагом.
— Черт знает! — сказал он помощнику начальника тюрьмы, провожавшему его через двор к воротам. — Какой-то совершенно бесчувственный народ!
Он заехал домой и переодевался без поспешности. В штиблетах с серебряными шпорами, в сюртуке по колено, он накинул в передней серую зимнюю шинель с пелериной и бобровым воротником, когда его опять позвали к телефону. Не сбрасывая с плеч шинели, он вернулся в кабинет. Канцелярия тюрьмы передавала, что дежурный по больнице врач сообщил о смерти Ксении Афанасьевны Рагозиной. Он ответил одним словом:
— Хорошо! — и поехал в собрание.
36
Вечер начали с опозданием — в зале шла литературная часть. Половину фойе заняли выставкой вещей, которые предстояло разыграть в лотерее. Дамы-благотворительницы ещё хлопотали, прихорашивая убранство полок и столов. У колёс стояли девочки в завитых кудряшках и голубых платьицах, пухлолицые, как херувимы Мурильо: они должны были вынимать билетики. Изредка дамы поправляли на девочках бантики и кудряшки. Посредине выставки красовалось в золочёной раме изображение главного выигрыша — холмогорская корова. Букет хризантем возвышался перед её носом, предназначенный для счастливца, которому падёт выигрыш. Кругом все сверкало, переливалось, искрилось — самовары, чернильницы, татарские туфельки, бутылки шампанского, рупоры граммофонов, будильники, мандолины, мясорубки. Здесь всякий вкус отыскал бы себе приманку, и ни поклонник стихов Надсона, ни знаток кактусов не могли бы пожаловаться, что они позабыты.
По сторонам лотереи были сооружены павильоны: в сажённой, чудовищно разинутой пасти тигра красавица, наряжённая цирковой укротительницей, продавала крюшон, а под цыганским шатром в цветистых заплатах другая красавица, дородная и упитанная, в костюме цыганки, сидела с попугаем, который выклёвывал из ящичка бумажки с предсказаниями счастья. Над шатром висела надпись: «Станешь ворожить, коли нечего на зуб положить».
Когда дамы убедились, что все готово, они приотворили дверь в зал и стали слушать концерт.
Лиза устроилась впереди всех, около самой щёлки, и ей хорошо видна была эстрада.
Егор Павлович Цветухин, во фраке, читал «Быть или не быть», и зал следил за ним с почтительной сосредоточенностью, как будто все чиновники, офицеры, купчихи в декольте и светские барышни собрались сюда, чтобы немедленно и окончательно принять то решение вечного вопроса жизни и смерти, которое предложит актёр. Цветухин читал просто, но простота его была отлично сделанной и потому — театральной, он каждым словом, каждым жестом хотел сказать: смотрите, как прелестна, как обаятельна моя простота. Ему очень признательно аплодировали, — слава его была неоспорима, никто на неё не покушался.
Но когда после него вынесли маленький столик и кресло и появился перед публикой Александр Пастухов — водворилось то недоуменное живое любопытство, с каким встречают неведомого, но совершенно уверенного в себе исполнителя. «Видите ли, — словно говорил Пастухов, слегка небрежно и удобно усаживаясь в кресло, — удивлять вас я ничем не собираюсь, но уж раз вы меня захотели пригласить, есть у меня один недурной отрывочек из комедии, так себе — пустячок, и я вам его прочитаю, как прочитал бы вечером на даче, за рюмочкой, — вот послушайте-ка». И он без старания, точно для самого себя, начал читать по маленьким листочкам, ни секунды не думая, что ему кто-нибудь помешает, или его голос плохо слышен, или кому-нибудь не понравится его манера себя держать, а с полным, естественным убеждением, что он делает как раз то, чего от него все с нетерпением ожидают. И его слушали, сначала чуть-чуть улыбаясь, потом — подавляя смех, наконец — не в силах удерживаться и смеясь на весь зал и только вдруг пугаясь, что за хохотом ускользнёт от слуха что-нибудь ещё более смешное и любопытное. И когда Пастухов кончил и стал выходить на вызовы, он тоже смеялся — весело и немного свысока, внушая всем своим великолепно-снисходительным видом, что ведь — господи! — он же ни капельки не сомневался, что все это ужасно как смешно и неотразимо, хотя, конечно, сущая глупость, и по-настоящему он себя и не собирался показывать! Так что посмеяться — посмеёмся, пожалуй, господа, — однако вы сами понимаете, что это вовсе не стоит такого шума!
Его триумфом закончилась литературная часть, публика стала выходить из зала, с бравурным призывом «Тореадора», долетевшим с хоров, была открыта лотерея. С билетов сняли печати, колёса завертелись, голубые херувимы опустили в них пухленькие ручки, доставая скатанные бумажки, дамы начали разыскивать на полках выигрыши, с обворожительными улыбками вручая их публике.
Молодёжь расступалась, давая дорогу Цветухину и Пастухову. С ними был Мефодий в старомодном фраке из костюмерной театра, мешковато-уютный, польщённый тем, что небольшая толика взоров, притянутых его знаменитыми приятелями, перепадала и ему. Втроём они подошли к колесу, за которым стояла Лиза. Пошучивая, как вся публика, насчёт холмогорской коровы, которую предпочтительнее было бы разыграть в виде сливочного мороженого или выдержанного рокфора, они стали покупать билеты. Мефодий выиграл пачку зубочисток и сказал, что теперь дело стало за бифштексом, то есть опять за той же коровой. Цветухину досталось пять пустышек. Он вздохнул:
— Давно вижу, что потерял ваше расположение. Так вы мне и не ответили, понравился я вам в «Гамлете»? Бог вам судья! Но сегодня-то, по крайней мере, я был лучше этого несносного кумира толпы — Пастухова, а?
— Вы не сердитесь, — улыбалась Лиза, — хотя это совсем несравнимые вещи, но Александр Владимирович побил вашего Шекспира!
— Посторонись, — сказал Пастухов, пренебрежительно заслоняя собой Егора Павловича, — твоя звезда закатилась. Сегодня на коне — я! Будьте любезны (показал он Лизе все свои прочные зубы), вашей собственной ручкой — десять штук!
Необычайно серьёзно все четверо раскатывали билетики, вынутые Лизой, пока не попался выигрыш.
— Боже, что это может быть? Я не перенесу! — скороговоркой выпалил Пастухов и взялся за сердце.
Лиза долго ходила от вещи к вещи, отыскивая по ярлычкам выигранный номер, а приятели следили за ней, гадая и подсказывая в нетерпении: кастрюля! — зонтик! — швейная машинка! И вдруг все сразу ахнули: графин!