Подобные же факты имели место в больших провинциальных городах. Солдаты стреляли в толпу, толпа в солдат. Желтый Смех и уверенность в неизбежном конце порождали в обоих лагерях подлинный героизм. Ненависть, в конце концов, понятная, овладела людьми. Простая любезная улыбка вызывала револьверные выстрелы, и в рядах мятежников происходили убийства.
— Таким образом, — сказал нам офицер голосом, выражавшим покорность судьбе, — избиение клоунов, комиков и юмористов продолжается в большом масштабе.
С час тому назад он видел знаменитого Сент-Бреби, этого веселого писателя, в одной рубашке несущегося за автомобилем, как школьник, преследуемого кошмарными воплями толпы, во что бы то ни стало хотевшей содрать с него кожу.
— У нас не хватает сил, — заключил офицер, — провинция, предвидя революцию и бойню, бережет свои гарнизоны. И всюду то же самое, за границей… везде. Сегодня утром трое глав государств умерли от смеха в своих постелях. Телеграммы не опубликовали…. но, не правда ли, вы сами понимаете, что теперь нет больше тайн. Я остаюсь на своем посту, а затем пущу пулю в лоб… то, что уже сделал военный губернатор… Всего хорошего…
Офицер по-военному сделал оборот и исчез в маленьком, слабо освещенном кафе, где несколько хирургов, без пиджаков, в белых фартуках, сидели с покорным видом, скрестив руки.
Мы покинули эти опасные места, заняв покинутый таксомотор. Мушабёф умел управлять машиной, и мы поехали по направлению к Отейу. Проезжая по площади Этуаль, мы увидели под Триумфальной аркой качающееся на конце веревки тело. Ноги повешенного были на расстоянии четырех или пяти метров от земли.
Мы с ужасом убедились, что это было тело знаменитого Вомистика.
Глава пятая
НА ДОРОГЕ
Мушабёф остановился у дверей своей квартиры на улице Лафонтена. Он провел меня в свою комнату, где мы переоделись, так как одежда, что была на нас, совершенно не годилась для той длительной и трудной службы, которая от нее требовалась.
Во мгновение ока, мы преобразились с ног до головы: фетровая шляпа, кожаная куртка, брюки для верховой езды, обмотки, прочные охотничьи сапоги из желтой кожи. В солдатской сумке, перекинутой через плечо, были — мыло, гребенка, револьверные пули, полотенце. Взяв каждый по палке с железным наконечником, мы ушли, даже не заперев двери, покидая без сожаления медную кровать, шкаф, библиотеку и домашних богов Мушабёфа.
Такси все еще стоял внизу и имел такой покинутый вид на этой спокойной улице, что казался столь же трогателен, как ньюфаундленд, бросающийся в воду спасать ребенка.
— Странная вещь таксомотор, — вздохнул мой приятель, — мне кажется, что я никогда не видал таксомотора. Я уже от всего отвык, дружище, у меня такое чувство, будто никогда не было ни железных дорог, ни телеграфа… В сущности, прогресс, видишь ли, чепуха. Случается необычная катастрофа и без всякой неожиданности возвращает нас назад на несколько веков. Кажется, Достоевский сказал, что особенность человека — привыкать ко всему. Клянусь честью, это так. Что касается меня, то я убежден, что я всегда жил охотой, с револьвером или высеченным из камня топором в руке, хотя я все-таки предпочитаю возвращаться в прошлые времена с хорошим шестизарядным «Смитом» в кармане.
Он завел захрипевший мотор; мы сели.
— Поедем в этом старом рыдване, пока хватит бензина, а там пустим в ход наши сапоги.
Мы выехали набережными на Версальскую дорогу.
Нас обгоняли, полным ходом, гоночные автомобили с сильными прожекторами, бросающими лучи ослепительного света, другие — с простыми фонарями — скромно держались края дороги.
Когда мы проехали Вирофлэ, горизонт позади нас изменил окраску засветившись рыжими отблесками. Я смотрел в сторону Парижа. Небо пылало, как на заре. Золотистые искры испещряли облака дыма. Это был пожар! Конец всего, извечный результат революций.
— Недурная идея, — сказал Мушабёф… — Пахнет горящим лесом, я люблю этот запах.
Мы проехали Версаль, загроможденный фурами для перевозки имущества и автомобилями, нетерпеливо дающими гудки, требуя освобождения дороги. Подъехав к площади перед дворцом, наш такси вздрогнул и остановился, заупрямившись, как осел.
— Больше нет бензина, — сказал я, — мы можем взяться за наши палки!
Мы попрощались со старым такси, сняв перед ним широким жестом шляпы, и пошли по дороге к деревне, скорее наудачу, смутно надеясь попасть сначала в Мант, затем в Нормандию, в леса и рощи, в наиболее пустынные места нашей страны, расположенные возможно дальше от городов, зараженных знаменитым смехом.
Мы шли уже около часа, не говоря ни слова, прислушиваясь к равномерному стуку наших шагов по затвердевшей земле, когда встретили двух конных жандармов.
Эта встреча показалась нам чудовищным анахронизмом. Спросят они наши документы? Они проехали мимо поблизости от нас, один из них наклонился, чтобы лучше нас рассмотреть.
— Туристы, — сказал он своему товарищу.
Наши новые костюмы внушили ему доверие.
В дальнейшем нам не пришлось встретить ни одного жандарма.
Желание спать давало себя чувствовать. Мы пересекли только что вспаханное поле — дело было в апреле, — чтобы попасть в рощицу, черный силуэт которой вырисовывался на горизонте. Начинался рассвет. Мушабёф посмотрел на часы — было пять часов утра.
Несколько птиц полоскали горло в ручье, чтобы прочистить голос перед ежедневной серенадой. Мы расположились лагерем, то есть легли на землю, спрятав лицо в сложенные руки. Сон не приходил; вместо этого нас мало-помалу начал пронизывать холод, и мы не замедлили понять, что при таких условиях отдых невозможен.
— Нужны были бы одеяла, — пробормотал Мушабеф, — здесь замерзаешь.
— Разведем огонь.
Стали ломать ветки. Но деревья были мокрые от росы; пришлось оставить эту мысль, и мы философски вынули трубки.
— У тебя есть табак? — спросил приятель.
— В мешке у меня семь пачек.
— Отлично, у меня — десять. Это неплохо, но, дружище, нам все же придется накладывать руку на все, что может заменить табак; в ближайшем будущем табак совершенно исчезнет. Мне совершенно безразлично, увижу ли я поезда и шестиэтажные дома, но, черт возьми, я не мог бы жить без табака!
Мы уснули днем, когда раннее весеннее солнышко ревниво пригревало нас, словно прекрасные овощи, выросшие на приволье. Потом мы позавтракали хлебом и колбасой и снова взялись за палки, углубляясь в природу, покуривая трубки и забыв уже о желтом смехе, об избиении клоунов, о пожаре Парижа.
Мушабёф воображал себя на маневрах и не пропустил ни одной песни, что пелись в его полку. Других он не хотел слушать, все они казались ему неинтересными. Он угостил меня и чудесной историей о папаше Дюпанлу, этом французском Карагезе, и о супружеских несчастьях мельника, и о том, как «жила на свете прачка».
Восемь дней мы шли, ночуя в лесах, проходя через покинутые, большей частью, селения.
Эти пустынные деревни нас очень удивляли; мы не могли объяснить себе, почему жители покинули свои жилища.
— Не может быть, чтобы они все вымерли, — говорил мой друг, — иначе остались бы какие-нибудь следы этого.
В окрестностях Эврэ мы вошли в маленькую деревеньку, тоже пустынную. Только один домик, казалось, возвещал о присутствии человеческой жизни — легкий султан дыма кокетливо вырывался из его красной кирпичной трубы.
Калитка в сад была полуотворена. Я вошел первым, без церемоний, и на повороте аллеи мы встретили старого господина в белом тиковом костюме, очень озабоченно осматривавшего шпалеры деревьев и с крайней осторожностью ощупывавшего молодые почки.
Услышав шум шагов по гравию аллеи, он повернул голову и молча посмотрел на нас. Затем, машинально подергивая остро подстриженную бородку, спросил:
— Что вам угодно?
— Сударь, — ответил Мушабёф, — мы не злоумышленники, мы несчастные путешественники, бежавшие от эпидемии. Вы, вероятно, слышали о Желтом Смехе?