– Конечно. Спущусь на крыльцо через пятнадцать минут.
Свят положил трубку, но она всё держала телефон, второй рукой неуклюже пытаясь расчесаться. Волосы не слушались: они пушились наэлектризованным чертополохом.
Словно ток, что с утра кроил сердце, теперь штопал и мозг.
* * *
«С кем ты подрался?»
Она спросила это трижды, но он ни разу не ответил – только бросил: «Потерпи».
…Сбоку от машины шумела Река, принимая в объятия потоки небесных слёз. Дождь не только не перестал, но и усилился. Казалось, скоро в Городе будет сумасшедший спрос на компактные каноэ, что умеют скользить по узким улочкам.
До набережной, не считая её вопросов, они доехали в гробовом молчании.
Свят угрюмо смотрел на оголтелые дворники, что смахивали воду со стекла, и не спешил объяснять форс-мажорное рандеву.
И это бы злило – если бы на злость были силы.
Впрочем, что-то в его лице отзывалось в груди осторожной лояльностью.
Хотелось вести себя бережно: казалось, ему действительно очень плохо.
– О чём ты хотел поговорить? – тихо спросила Вера.
Свят молчал, откинув затылок на сиденье; его пальцы нервно барабанили по рулю. Тишина нарушалась лишь громким стуком дождя по крыше Ауди.
И оттого казалась зловещей.
Вложив в этот жест всю смиренную нежность, что удалось наскрести по сусекам, Вера коснулась его ладони и накрыла её своей, будто говоря: «Я с тобой».
Верность Себе тоскливо смотрела на неоконченный рисунок костёла под тучами.
Свят прерывисто вздохнул; его пальцы обхватили её запястье и нащупали пульс.
– Я хотел поговорить о твоём… дне рождения, – наконец с усилием сказал он.
– О моём дне рождения? – с недоумением повторила Вера.
– Он наступит через неделю, а у меня… нет на него денег, – сдавленно проговорил парень. – На подарки, сюрпризы, какой-то классный сюжет дня и… прочее.
И из-за этого ты… вытащил меня из уединённой общажной конуры?
Он решил сказать это именно пятого апреля?
Сказать это апреля шестого уже было бы не судьба?
Стоп. Стоп. Ему наверняка дорогого стоило вот так напрямую это сказать.
– Я нисколько не… – обеими руками обхватив его ладонь, сбивчиво начала Вера. – В смысле, это не проблема. Ерунда. Правда.
– У меня теперь есть деньги только на… еду и учёбу, – испуганно добавил Елисеенко; казалось, он прокручивает слова через мясорубку – с таким трудом он их выдавливал. – То есть их нет, можно сказать. И ещё… Рома дал выбор. Машина или… квартира. Завтра нужно… отдать машину.
Так вот оно что. Он сделал что-то неугодное, и…
– Ты выбрал квартиру, – негромко сказала Вера, глядя на свои ногти.
– Конечно! – выпалил Свят; его щёки алели. – Даже подумать не могу о том, чтобы…
– Я понимаю, – медленно проговорила девушка, склонившись ближе – словно так он мог лучше впитать это понимание. – Помнишь, я говорила, что езжу в родной город так редко, как могу? Я тоже не выдерживаю долго быть с матерью в одной квартире. Мой дом здесь. Мне нечего там делать.
Приблизив ко рту её руку, он прижал губы к центру ладони – с горьким облегчением. С пронзительным доверием; с невыносимой тоской.
С такой жадной нежностью, что заныло сердце.
– Я тебя понимаю, – вполголоса повторила Вера, наблюдая за юркими каплями на лобовом стекле; гравитация не щадила и их. – Тяжело, когда…
– Когда бьёшься рожей в стену, – перебил Свят; его лоб прорéзали злобные морщины. – Когда умоляешь тебя услышать и понять. Но зря. Разговаривают не с тобой, а с навязанной тебе ролью. С нужной картинкой, что наклеена на твоё лицо. Для твоей жизни давно написан план, но следовать ему сможет только юродивый. У которого вообще нет личных амбиций, желаний и убеждений.
Слова сыпались из него жарким артобстрелом.
Казалось, он совершенно не пропускает эти предложения через мозг.
– Это отец тебя ударил? – пробормотала Вера, глядя на ссадину в углу его глаза, но по-прежнему не решаясь её коснуться.
Ссадина была похожа на укус пчелы под бурой корочкой – до того опухла кожа.
Чем он его ударил? Выглядело так, будто кастетом.
Свят кивнул, передёрнул плечами и небрежно покачал головой, словно говоря «подумаешь». Он явно тоже был приучен обесценивать свои страдания – и бережная лояльность внутри подросла и расправила крылья.
Она почти забыла, что этот день задумывался, как посвящённый её наединессобою.
Да. Это так. Ему и правда хуже.
Сейчас казалось огромной удачей, что её отец ушёл, когда ей было четырнадцать.
– Они закрывали меня в ванной. Без света, – тихо произнёс Святослав; его глаза потемнели и стали похожи на чёрные колодцы. – Тянули туда за волосы и закрывали. Может, поэтому меня до сих пор трясёт, когда кто-то трогает волосы. Кто-то… такой же чужой, я имею в виду. Закрывали часто и надолго. Это было… ужасно. Лучше бы вдвое больше били. Когда час плачешь в темноте, уже не понимаешь, есть ли у тебя руки, ноги… глаза. Вытягиваешь руку и не видишь её. И когда долго так сидишь, то начинает казаться, что рук нет. Эта темнота голову окружала, как… мусорный пакет. Она будто ела меня. Сложно объяснить. Это началось, когда мне было пять. Первые годы было особенно страшно. Я был слишком маленьким, а ванная – слишком большой. А вообще делали так, пока я в двенадцать дверь не вынес ногой. Рома избил за это от души, конечно. Но понял, что метод себя изжил.
…Дождь бил по крыше Ауди гулкой россыпью капель, а Свят говорил и говорил.
Он говорил так проникновенно и порывисто, словно до этого молчал десять лет.
– Лет в шесть меня однажды… вырвало в этой ванной. До того страшно было. И я, едва рот утёр, зачем-то… нащупал ножницы на раковине и начал… ладони надрезать. Интуитивно решил, что если телу будет больно, то будет не так страшно. Тупые ножницы были; очень плохо резали. И физическая боль… отрезвила, что ли. Дала задышать. Только заляпал всё. Я-то не видел: темно было. А мать, когда открыла дверь, то завизжала… Мерзко так, звонко. Столько рвотных и кровавых пятен было на стенах… на полу… на раковине. С тех пор тошнота и рвота у меня стали спутниками страха. Страшно – тошнит. Страшно до безумия – рвёт. Я эту тошноту для себя называю «страшнотой». Коротко и ясно.
Договорив, он взмахнул рукой и уронил её на колени. Вера молчала, боясь взглянуть на ладони в шрамах глядя на кривую нитку, что торчала из шва в рукаве её куртки.
– Ножницы от меня потом долго прятали, – хрипло продолжил Свят, утерев пальцем уголок глаза. – Мать причитала, что у отца руки в шрамах, и у меня будут. Как будто если причитать, то это шрамы рассосёт. А потом они делали вид, что ничего такого не было. В нашей семье ведь – что ты! – такого психоза быть не могло. Мы читаем Бальзака. Воспитываем патрициев. Срём фантиками.
– А откуда они? – тихо спросила Вера, закусив губу; его рассказ поднял в душе невыразимую детскую боль – и хотелось задавать любые вопросы, которые уводили мысли от себя самой. – Откуда у Ромы шрамы?
– Чёрт его знает, – снова передёрнув плечами, беззлобно бросил Свят. – Кто мне это расскажет? Всё детство у отца боялся спросить, откуда они. И свои порезы старался не замечать – даже когда кровоточили. Каким-то тупым образом для себя решил, что если он свои шрамы отрицает, значит, и я свои должен.
Нерешительно протянув руку, Вера коснулась тонкого шрама на его мизинце.
Отчего-то казалось, что более откровенная жалость его унизит.
Сжав её ладонь, Елисеенко едва заметно кивнул, избегая смотреть ей в лицо.
– Всё-таки удивительный эффект у физической боли. Я это делал и… будучи взрослым. Только не думай, что я псих.
Кусая губу, Вера грустно глядела на ссадину в углу его глаза. Мысли никак не складывались в слова; они были куда кривее убогой нитки в рукаве куртки.