Второй вопрос – о роковой неспособности советской либеральной оппозиции создать общесоюзный блок для совместного достижения целей демократизации – не находит удовлетворительного ответа на уровне политического маневрирования и личных качеств лидеров того времени. Дело, очевидно, в более глубоких и безличностных структурных условиях, которые обычно плохо регистрируются остро политизированным сознанием и тем более в пылу дебатов. Публицисты, мемуаристы и политические историки недавних лет, как правило, перескакивают с парламентских противостояний в Москве, уличных протестов в национальных республиках и забастовок шахтеров Воркуты и Кузбасса летом 1989 г. сразу к восхождению Ельцина и распаду Советского Союза двумя годами позже. Иногда походя высказываются сетования на наследие тоталитаризма, отсутствие опыта гражданской организации, огромные размеры и этническую пестроту СССР. Эти довольно привычные импрессионистические объяснения не являются целиком неверными, и тем не менее остается непонятно, как именно гигантская территория, национально-культурное разнообразие и относительная длительность существования СССР приобрели политические последствия.
Непосредственным фактором видится слабость тех сетей социальных взаимообязывающих контактов, которые могли бы обладать потенциалом для формирования основ всесоюзного гражданского общества. Исключительная вездесущность и символическая власть московского телевидения в годы гласности полностью обогнала то, что Сидней Тарроу называет «капиллярной работой» организации социального движения[257]. Иными словами, эфемерная коммуникационная телесеть работала в одном направлении, от центра к провинциям, и не преобразовывалась в социальную сеть непосредственных контактов, создававших личные вовлеченность и солидарность, столь важные в деле политической самоорганизации. Когда в июне 1989 г. дело дошло до открытого столкновения в ходе работы вновь избранного Съезда народных депутатов СССР, собравшаяся вокруг знаковой фигуры академика А. Сахарова и покинувших ряды номенклатуры Ю. Афанасьева или Б. Ельцина демократическая фракция так и не сумела организовать мощную и достаточно скоординированную демонстрацию поддержки за пределами Москвы. В психологизаторском ключе причины этого рокового провала обычно списываются на провинциальную инерцию и карикатурный образ Homo soveticus, приспособившегося к тоталитарному режиму. Попытаемся обозначить не столь метафизическое объяснение. Высокостатусная московская интеллигенция за годы гласности благодаря СМИ добилась колоссального авторитета в публичной сфере, однако ей не хватало подобной польской «Солидарности» низовой сети личных контактов, охватывающей всю страну. Дело не в провинциальной пассивности – и на местах, как можно убедиться, возникали сгустки протогражданских обществ. Однако им не доставало каналов обратной связи, которые бы позволяли консолидировать ядро местных организаторов, вписать их в общее дело, дать им общую политическую идентичность и статус, координировать реакцию на быстро менявшиеся возможности, бесперебойно доводить до низовых ячеек планы политических действий и организационные ресурсы, необходимые для их осуществления[258].
В одной из наших бесед Шанибов признал, что и он, конечно, в какой-то момент почувствовал восхищение моральной твердостью академика Сахарова, ораторским искусством Собчака, мужским напором Юрия Афанасьева. Находящийся в Нальчике стихийный демократ не мог без зависти наблюдать за постоянно находившимися на виду героическими лидерами демократии в Москве. Однако из Кабардино-Балкарии «до них было, как до Луны». Иными словами, обращение Шанибова к национализму состоялось не ранее, чем он отчаялся установить полезное взаимодействие с находившимися на подъеме московскими оппозиционерами, которые на пике перестройки предпочитали адресовать свои жалобы и критику на самый верх, Горбачеву, вместо того, чтобы отправиться в народ и выстраивать сети политической поддержки по всей стране.
Здесь сразу надо оговориться. Еще в ходе выборов на Съезд народных депутатов зимой-весной 1989 г. альтернативные клубы избирателей начали формироваться в Москве и Ленинграде, в первый черед среди научной молодежи и в институтах Академии наук. Организационная консолидация демократической интеллигенции и студенчества на местах продолжала нарастать в столицах и, по крайней мере, в областных центрах вплоть до обвала 1991 г. Не следует игнорировать и достигавшие впечатляющего размаха попытки массовой консолидации консерваторов, например на организационной платформе Объединенного фронта трудящихся (ОФТ) и проектируемой Российской коммунистической партии. Перестройка вынудила и ее противников создавать структуры гражданского общества с правого фланга. В случае сохранения целостного государства и в том или ином виде продолжения политической поляризации перестройки можно было бы с уверенностью предсказать возникновение мощных альтернативных движений как слева, так и справа[259]. Повторим важный тезис. Если бы в СССР мобилизации 1968 г. не были подавлены в зародыше и вместо деморализующей фрагментации брежневского безвременья закрепились эшелонированные социальные сети оппозиционной интеллигенции, то исход перестройки мог бы скорее напоминать «бархатные» вариации Центральной Европы. Но подчеркнем, что если всерьез говорить о минувших возможностях, то также нельзя упускать из виду и потенциал крайне правого националистического поворота в неустойчивой поляризационной динамике возникающего гражданского общества. Вовсе не обязательно это бы вылилось в фашистские формы образца межвоенной Центральной и Южной Европы – история не повторяется дословно. И все же наш анализ неминуемо подводит к мысли, что этнические конфликты также были проявлением мобилизации гражданского общества.
Интервью, взятые в Нальчике, в том числе в окружении Шанибова, и разговоры с аналогичными перестроечными активистами из соседних регионов (Краснодарского края, Ростовской и Волгоградской областей, Адыгеи, Калмыкии, Ставрополья) обнаруживают практически повсеместно не слишком удачные и оттого непродолжительные попытки создания по образцу польской «Солидарности» союзов оппозиционной интеллигенции и рабочих на местном уровне. Так или иначе, все подобные попытки оказались безуспешными. Рабочие нередко выказывали недовольство конкретным давно засидевшимся директором или положением дел на своем заводе. В то же время они с понятным недоверием относились к активистам, появившимся извне, поскольку эти активисты пока ничем не доказали своей серьезности и полезности. Большинство рабочих в ситуации коллективной неудовлетворенности предпочитало знакомую тактику подспудного выбивания уступок и неформальных договоренностей с заводскими управленцами (shopfloor bargaining). Они также подозревали политических активистов из интеллигенции в небескорыстном заигрывании с целью одержать победу на выборах.
Подобное настороженное отношение могло бы измениться, если интеллектуалы смогли бы доказать свою политическую полезность для рабочих. Но это потребовало не только согласованных усилий, но и времени, которого оставалось слишком мало. Ну и очевидное в случае соратников Шанибова – они неизбежно воспринимались не только интеллигентами, но также кабардинцами, в то время как многие рабочие и управленцы на промышленных предприятиях были русскими. Классовая мобилизация, как нередко случается в реальной истории, споткнулась о статусные и национальные преграды. Оставались, конечно, сельские предприятия и колхозы, где преобладали свои соплеменники и нередко родственники. Но колхозное начальство в нормальных пока условиях значительно плотнее контролировало условия социально-экономического воспроизводства сельских домохозяйств, что обеспечивало традиционную политическую пассивность селян.
Один из кабардинских активистов со своих позиций ясно обрисовал возникшую к лету 1989 г. дилемму: «Как ни бейся, партократы нас все равно каждый раз обыгрывали. Народ наш оказался слишком отсталым для идей европейской социал-демократии. Оставалось либо разойтись по домам и грустить под музыку Вивальди,[260], либо найти политический язык, доступный нашему народу».