— Ага, — подтвердил Мэкицэ, — он кажется размазней только чужим. А кто разбросал жандармов и провел нас, когда брали волостное управление, а потом спустил с лестницы волостного старшину, кто был впереди, когда мы забирали поместье Кристофора?
Все трое умолкли со стаканами в руках. Тия уставилась в черное, как деготь, окно: их воспоминания были ей чужды. Весной 1945 года, когда с фронта возвращались раненые и запасники, она стала подбирать себе мужика покрепче, чтобы управился по хозяйству и обломал ее еще молодое и горячее тело. Тогда-то и нацелилась она на Барбу, однако потребовался еще целый год и засуха, чтобы он остался с ней навсегда. Но для Барбу Мэкицэ воспоминания о тех временах были всегда одинаково волнующими.
В середине февраля, всего через неделю после того, как он выписался из госпиталя, вся окрестная беднота хлынула к волостному управлению. Вместе с ними туда пришли Доду-инвалид, Минэ Пуйя, Бумбу и много других, таких же, как они. Но были и постарше, вроде еще крепких тогда Глигоре Пуйя и Георге Влада. Они увидели, что волостное управление охраняется жандармами и окружено несколькими сотнями рабочих, которые размахивали кулаками и галдели так, что содрогалось все местечко. Мужики смешались с рабочими и стали вопить, чтобы им дали землю, будто там, за стенами волостного управления, скрывались все поместья мира. Но никто не двигался с места, в том числе и жандармы, и они, возможно, проторчали бы так под стенами управления весь день, если бы не вышел вперед Тэнэсаке. Само собой, что он был тогда помоложе, но выглядел таким же вялым и шапка у него была сдвинута на лоб, как будто он опасался, что его кто-нибудь разбудит. Жандармы вначале не обратили на него внимания, и он подошел к ним вплотную, даже не вынув рук из карманов. Но тут он неожиданно схватил за дула винтовки жандармов и прижал их к стене. Тем временем пятнадцать — двадцать рабочих ворвались на лестницу, а за ними в волостное управление проник и Тэнэсаке с товарищами. Толпа осталась на улице и словно оцепенела. Люди не спускали глаз с дверей и жандармов, стоя под дулом пулемета, ствол которого выглядывал из-под стрехи. Прошло всего несколько минут, и в дверях снова показался Тэнэсаке. Он смотрел куда-то поверх затаившей дыхание толпы широко раскрытыми глазами.
— Эй, солдаты! — крикнул он, подняв руку. — Кто из вас разбирается в пулемете?
— Я! — выскочил вперед Барбу Мэкицэ и тотчас же проскочил вместе с Доду мимо жандармов. Втроем они взбежали по лестнице на чердак, где теперь уже рабочие сторожили жандармов. Они взяли пулемет — Барбу ствол, Доду станок — и спустились за Тэнэсаке в кабинет, где засели волостной старшина, начальник полиции, командир жандармов, адвокаты и торговцы, члены национал-царанистской партии[6], приближенные тогдашних властей.
— Здесь, — сказал Тэнэсаке и распахнул двери.
Они установили пулемет на пороге. Ствол его был направлен внутрь кабинета, лента с патронами свисала из замка. Барбу лег за пулемет и, взявшись за рукоятки, прицелился в тех, кто находился в комнате.
— Не стреляй, — шепнул ему на ухо Тэнэсаке. — Не понадобится.
Именно тогда Мэкицэ понял, что у этого вялого на вид Тэнэсаке самая светлая голова. Не вынимая рук из карманов, он вошел в кабинет волостного старшины и вывел оттуда всех гуськом на улицу, подав знак толпе, чтобы их пропустили.
— Товарищ, — схватил его за руку Барбу, когда он вернулся, — приди завтра к нам в Коману, помоги занять поместье. — И все так же, сдвинув на лоб шапку и засунув руки в карманы, повел он за собой два озлобленных села, и они завладели землями Кристофора.
— Это только кажется, будто он сонный, — оторвался от воспоминаний Мэкицэ, — но с таким лучше не тягаться! Я думаю, что тот из районного комитета, с которым он говорил по телефону, может собирать манатки. И он, и уполномоченный по заготовкам. Да и нам, — мрачно добавил он, — видно, не миновать этого коллективного хозяйства.
*
Все трое еще долго думали о Тэнэсаке, о скрытой в нем смелости, упорстве и прозорливости… «С ним еще можно было потолковать, — обманывал сам себя Мэкицэ. — Он, может, понял бы меня. Надо было все-таки дать ему лошадь», — подумал Барбу, вспомнив о дожде и причинах, заставивших Тэнэсаке отправиться на ночь глядя в районный центр.
Тия отвела глаза от окна, будто испугалась плохого предзнаменования. Она все еще сидела, притаившись в тени за лампой, как в засаде. Ее напугал не столько уход Тэнэсаке, сколько его искреннее стремление сколотить коллективное хозяйство. «С ним шутки плохи. Его авторитет укрепит веру села в общее хозяйство», — подумала она. «Это по справедливости», — скажут люди и ринутся, как бараны, записываться.
Кирилэ Бумбу удовлетворенно бормотал себе под нос, что Тэнэсаке не позволит ударной бригаде матроса сесть себе на шею. «Имей в виду, что эти из бригады, — сказал он Тэнэсаке, — хотят навестить и тебя». А Тэнэсаке вздрогнул, будто кто-то прикоснулся к его самым сокровенным мыслям.
Минэ Пуйя поспешно дожевал кусок пастрамы и запил его стаканом вина, словно опасаясь, что не успеет рассказать всего за ночь, и снова поднял палец, еще больше напугав этим Тию.
— Подождите, я еще не кончил… Как только Доду вернулся с улицы, снова позвонили из района. Доду подошел к аппарату, и только послушайте о чем он говорил с тем, с которым воевал наш увалень. «Товарищ Тэнэсаке уже ушел?» — «Ушел, — ответил Доду. — Он уже в дороге». — «Товарищ Доду, у меня тут уполномоченный по заготовкам. Он говорит, что вы не хотите брать у людей заявления о приеме. Это в самом деле так?» — «Принимаем, товарищ… Но пусть они сами сначала разберутся, что к чему, а то прут, как овцы, которых толкают», — ответил ему этот хитрец Доду. — «Ну и что ж такого, если прут. Неслыханно! — заорал тот по телефону. — Люди хотят создать коллективное хозяйство, а вы им мешаете!» — «Никто им не мешает, товарищ. Кто захочет, всегда найдет к нам дорогу». — «Саботируете». — «Может быть, кто другой и саботирует, да только не мы, — заорал на него Доду. — Я отвечаю за нашу партийную организацию, а коллективное хозяйство, созданное из-под палки, долго не продержится. Мы же хотим, чтобы оно продержалось, потому как отправляемся теперь в долгий путь». — «Хватит! — рассвирепел тот. — Тэнэсаке забил вам голову всякой чепухой… Немедленно примите все заявления… Этой же ночью. Завтра я у вас буду!»
Тия онемела в своем темном уголке и, прищурившись, следила за всеми своими лисьими глазами, стараясь угадать, что скрывается за молчанием остальных. «Выходит, все-таки быть этому хозяйству», — подумал Мэкицэ.
Видя, что о нем забыли, Кирилэ Бумбу взял со стола кувшин и стал наполнять стаканы, нарушая плеском вина установившуюся тишину. Он выпил вино, не дожидаясь других, словно жажда только теперь овладела им. Дождь на улице усилился, и налетавшие по временам порывы ветра бросали его в окно. Минэ Пуйя тоже взял стакан и опрокинул его с ожесточением, снова во власти своих мрачных мыслей.
— Видать, так на роду нам написано, — заключил он.
— Пусть вступают те, кому угодно, — буркнул в ответ Мэкицэ к тайной радости Тии. — Ведь я никого за собой не тяну… Так пусть и меня не принуждают, не то пырну ножом.
После этой вспышки молчание стало еще более тягостным. Приглушенный шелест дождя подчеркивал его, и казалось, что все вокруг погружается в типу. В дом незаметно проникла сырость, и сразу стало холодно. Минэ Пуйя, закончив свой рассказ, ел не спеша, а Кирилэ Бумбу, хоть и совсем осовел, снова тянулся к кувшину, бормоча себе под нос что-то неразборчивое. Тия, по-прежнему напряженная, как струна, следила с опаской за неподвижным лицом Мэкицэ. «Во всем виноват этот матрос, — подумал Мэкицэ, — кабы не порол горячку, но было бы такого шума вокруг коллективного хозяйства. Вступил бы, кто хотел, на этом дело и кончилось». Он вспомнил, что этим вечером, когда, окутанные клубами пара, они опорожняли последний котел, он услышал лошадиный топот во дворе у Бобейки. Матрос, высокий, в распахнутой на груди рубахе, под которой виднелась полосатая тельняшка, и нахлобученной на лоб шапке, чтобы защитить глаза от дождя, в широченных брюках, заправленных в короткие немецкие сапоги, какие носил лишь он да Флорикэ — зять кулака, выхватил уздечку из рук Бобейки и вскочил в седло.