Кирилэ Бумбу, огромный широкоплечий детина с косолапыми, как у медведя, ножищами и большой, с хороший арбуз, головой, снова уставился на кувшин, добрыми, как у ребенка, глазами. За окном все еще моросил мелкий дождь, приглушенно шелестя в спустившейся на землю зябкой тишине. Природа готовилась ко сну, но где-то в глубинах ее скрытно зарождались зимние вьюги. Мэкицэ потерял нить разговора и на мгновение прислушался к шепоту дождя. Им овладела какая-то непонятная тревога. Причиной ее был неожиданный уход Тэнэсаке в город. Они столкнулись с ним, когда перетаскивали бочонки через дорогу от Бобейки, у которого был котел. Тэнэсаке тяжело шагал навстречу дождю и с каким-то ожесточением месил грязь ногами. Мэкицэ окликнул его, чтобы угостить ракией. Они знали друг друга давно, с реформы сорок пятого[4], но Тэнэсаке отказался, сказав, что ему некогда, потому что через два часа он должен быть в районном комитете партии. «Надо было дать ему лошадь», — упрекнул себя Мэкицэ.
Непонятная тревога снова овладела им. И в самом деле, с Тэнэсаке он мог бы договориться, убедить его в том, что ему незачем вступать в коллективное хозяйство, что он лучше справляется в одиночку и земли у него как раз столько, сколько нужно — ни на борозду больше… Есть лошади, телега, плуг, и, работая один, он успевает сделать куда больше, чем десяток тех, что околачиваются у Народного совета. Мэкицэ вздрогнул, услышав, как поднявшийся на улице ветер бросает в окно пригоршни дождя. Он вспомнил о кувшине и снова наполнил глиняные чашки. Тия скривилась, словно от ракии, и отодвинула свою чашку на угол стола.
— Не бойся, я и твою долю выпью, — басом засмеялся Кирилэ.
— Пей, — расщедрилась Тия. — Только гляди, кабы ноги не прихватило.
— Лишь бы в голову не вдарило, — хохотнул Кирилэ, — а ноги у меня крепкие… Усижу у вас целый бочонок.
По всему было видно, что Кирилэ успел здорово набраться у котла, — уж очень он раскраснелся. Опрокинув еще одну чашку, он с жаром заговорил о коллективном хозяйстве. У него были свои сомнения, и он выложил их открыто, не таясь, как Мэкицэ.
— Ежели и впрямь работать по-честному и получать по заслугам, я всех за пояс заткну. Только ты, браток, мог бы обойти меня, потому как и силы тебе не занимать и умения… Но ты говоришь, что не вступишь, а это, брат, худо… Ведь если не вступят в хозяйство надежные люди, на которых можно опереться, так и миром ничего не добьемся, а если бы записались ты да Минэ Пуйя, мы объединились бы в одну ватагу семей двадцать — тридцать и таких чудес бы натворили! Но что с вами поделаешь, коли сомневаетесь. Напутал здесь что-то матрос.
— Да он только хвалится, что матрос, — вспыхнул Мэкицэ, — никакой он не матрос. Доду-инвалид сказал мне, что он напялил эту матросскую тельняшку только теперь, когда его назначили уполномоченным по заготовкам.
— С коллективом, как со свадьбой, никого нельзя тянуть силком, — снова принялся рассуждать Кирилэ. — Ведь всю жизнь придется жить, как порешил теперь. Вот так-то! — с облегчением вздохнул он. Эта длинная речь потребовала от него непривычного напряжения.
Выпив еще по чашке, они опустошили кувшин. Дождь громче зашумел под порывами ветра, а темень за окном стала густой и черной, как деготь. Кирилэ Бумбу пригрелся, и ему не хотелось уходить: лицо у него стало багровым, глаза пылали, как огонь на ветру. Он расстегнул кожух и вытянул под столом ноги, такие длинные, что постолы высунулись с другой стороны. Мэкицэ тоже не помышлял о сне; кроме того, он поджидал еще одного друга, Минэ Пуйя, от которого надеялся узнать еще что-нибудь о коллективном хозяйстве.
— Ну а теперь давай закусим, — с искренним радушием предложил Мэкицэ. — Заодно и винцо попробуем. Оно, правда, еще мутное, горьковатое, язык щиплет, но все равно хорошее.
— Отведаем, браток, — еще больше развеселился Кирилэ. — Вот потому-то я и люблю бывать у тебя…
Тия беспокойно заерзала на кровати и скривилась, как от кислого, поглядывая на мужа злыми, совиными глазами. Но Мэкицэ встал как ни в чем не бывало, взял со шкафчика за дверью глиняную крынку и вышел, чтобы наполнить ее вином из стоявшей под навесом бочки.
— Поджарь-ка нам пастрамы[5], — вернувшись, приказал он Тие.
— Да ведь она еще не готова, Барбу, — елейным голосом возразила женщина.
— Давай такую, какая есть, — поторопил ее Мэкицэ.
Когда Тия подавала им шипящую на сковороде баранью пастраму, которая наполнила дом острым, будоражащим аппетит запахом, вошел Минэ Пуйя. Он был стройнее, чем друзья, но такой же высокий, жилистый, крепкий. Его приход искренне обрадовал Мэкицэ, и он сразу же потащил приятеля к столу поесть и выпить за компанию. Минэ оставил кожух сохнуть в сенях, отряхнул от дождя меховую шапку, так что пол сразу потемнел в этом месте, и уселся за стол, снова напялив ее на голову. Эту высокую шапку из сероватого барашка он носил с заломленным верхом, глубоко надвинув на левую бровь, как привык надевать еще в юности.
— Ты, верно, и спишь в ней, — подзадорил Мэкицэ.
— Ага, — буркнул в ответ Минэ, только теперь выдав свое плохое настроение.
Барбу заменил чашки стаканами, наполнил их кроваво-красным вином, разломил на части принесенную Тией лепешку и предложил гостям отведать нарезанную кусками пастраму, которая все еще шипела в глиняных мисках. Минэ Пуйя выпил свой стакан, не дожидаясь остальных, и только вторым чокнулся с приятелями. Осушив стакан, он отодвинул его в сторону и с горечью заговорил:
— Он уже совсем старик, а его надо кнутом отделать, чтобы отвадить от коллектива, чертову перечницу!.. Приспичило, видите ли, ему тащиться в район, а я с обеда дожидайся его в Совете. Да мне не его жалко, а коня. К вечеру, — продолжал Минэ, — позвонил оттуда и позвал нашего увальня: «Как быть, товарищ Тэнэсаке? Секретарь в районе… кому отдать письмо?..» — «Никому, — заорал в ответ этот настырный Тэнэсаке. — Дождись его и обязательно ему в руки!» И он ждал секретаря до вечера, пока тот не вернулся… Да все равно без толку, потому как секретарь сразу взялся за трубку и устроил нагоняй Тэнэсаке: «Ты зачем мне присылаешь записочки, как бабе?» — «Товарищ секретарь, тут у нас такая заваруха, — окрысился Тэнэсаке. — Члены бригады заготовок нарушают закон, самовольничают». — «А какое тебе дело до них? Тебя не касается, что они делают. Ты выполняй свое поручение, организуй коллективное хозяйство».
Минэ замолчал и, не выпуская из рук стакана, уставился на друзей.
— Ну, братцы, я и не думал, что наш размазня такое выдаст. Он сразу покраснел весь да как напустится на того: «Э, нет, товарищ, так не пойдет. Пока я отвечаю за политическую обстановку в селе, я не допущу беззакония». — «Но ведь ты отвечаешь за коллективизацию, а не за заготовки», — пошел тот на попятную. — «Я отвечаю за все… И как раз потому, что отвечаю за коллективизацию, не допущу, чтобы перегибали палку и нарушали принцип добровольности». — «А как его нарушают?» — «Как я вам написал. И люди вступают в коллективное хозяйство, не разобравшись толком во всем, затравленные уполномоченным по заготовкам и его бригадой». — «Так ты им и растолкуй, кто тебе мешает?.. Лучше скажи, как у тебя дела с коллективным хозяйством». — «Не плохо, — ответил Тэнэсаке. — Пока записалось сорок семь человек». Так вот, — прервал свой рассказ Минэ и, подняв палец, еще ниже надвинул шапку на бровь. — Как вы думаете, что ему сказал секретарь?
— Что он сказал? — не удержалась Тия.
— «Меня интересует не сколько народу записалось, а сколько еще осталось. В Трестиень завтра торжественное открытие, а вы все тянете… Ну постойте, я сам к вам приеду». От волнения Тэнэсаке стал серым, — продолжал Минэ изменившимся голосом. — Но тут же успокоился. Застыл на мгновение с трубкой в руке, уставившись, как обычно, куда-то вдаль, словно дремля с открытыми глазами. «Не надо приезжать, — говорит, — я сам приеду. Только не уходите, пока не явлюсь к вам. И первому секретарю, пожалуйста, дайте знать, что я приеду». Собрал он бумаги, — продолжал Минэ уже спокойным голосом, — перебросил через плечо котомку и ушел. До того он целый день не ел с досады. Доду нагнал его на улице с краюхой хлеба, чтобы поел в дороге. На первый взгляд за эту заспанную тетерю и гроша ломаного не дашь, а ведь силен, крепко стоит на своем, никому вот столечко не уступит!