– Куда пройдешься? – почти с испугом спросила Василиса Андреевна.
– Да никуда, просто по улице прогуляюсь.
– Тогда вот это надень, – она взяла с приступочка русской печи мягкие серые валенки, – и еще вот это накинь, – на плечи мне легла давешняя тяжеленная шаль. Я даже как-то пригнулась от ее тяжести. Но деваться некуда, иначе, я понимала, из дома меня не выпустят. Господи, опять мною руководят. Что за жизнь наступила! Но мне опять это нравилось, ёлки-палки! – На вот еще рукавицы, а то руки-та сморозишь в одну минуточку….
Мороз разбрасывал искры по снежному покрову, ровный наст на просторных огородах тоже искрился, как будто покрытый россыпью бриллиантов. А тропка от дома к дороге была цвета той голубизны, которую почему-то принято было называть «белая, как снег». Снег похрупывал под моими ногами, укутанными в мягкие, как рукавицы, валенки. Они мне были немного велики, и нога в шелковистых колготках озорно пританцовывала и скользила внутри теплого пространства катанок. Внезапно картинка перед моими глазами расплылась и потом появилась как сквозь белое кружево. Я поняла, что это мои ресницы покрылись инеем, и все теперь смотрело на меня сквозь кружевную рамочку масеньких снежных кристаллов. И моя память принялась фотографировать эти картинки.
Итак, переулок, где стоял дом моих хозяев, одним концом поднимался на взгорок, который оканчивался обрывом в узкую, но, наверное, глубокую речушку. В этом месте через нее был переброшен крепенький такой подвесной мостик, на другом берегу настил моста постепенно переходил в ровную тропку, и зимой невозможно было рассмотреть, где кончался мост, и где начиналась тропка. Все было бело-голубым и сверкающим. Да и густые кусты заботливо и как-то загадочно укрыли от меня дальнейший бег тропинки. Второй конец проулка, как известно, выходил на главную улицу Зиньковки. Я почему-то повернулась к ней спиной и направилась к мосту. Интуиция просто криком кричала – звала пройти над замерзшей речушкой. А интуицию я старалась слушаться. Хотя бы потому, что уже давно мне больше некого было слушаться.
Едва пройдя по мостку пять-шесть шагов, я чуть было не повернула назад. Каждая досточка в отдельности представляла собой натоптанный снежный горбыль, на котором нога никак не могла найти твердую опору. Я остановилась и оглянулась назад. Пройдено было мало, но поворачиваться на этих круглых обледенелых досках было еще страшней. Что ж, придется идти дальше. А что же интуиция? Да она молчала, родимая, хвост, наверное, поджала от страха вместе со своей хозяйкой, то бишь со мной…. Понемногу-понемногу, и я добралась до середины мостка. Добралась и даже постояла немного на самой середине. Внизу, метрах в пятнадцати подо мной, дымилась узкая и длинная полынья, по очертаниям похожая на огромную кривую саблю. Видимо, на дне этой безымянной речушки били мощные ключи, не давая застыть реке даже в такой мороз, который мне казался лютым. Недалеко от моста река делала резкий поворот и пряталась за очередным крутым берегом, на вершине которого стояла раскидистая береза и темнел старый крест. Один, как будто он стоял сам по себе, но я каким-то потусторонним чувством поняла, что под крестом пряталась чья-то могила. И крест как будто охранял эту могилу. Меня вдруг передернуло от мурашек, которые родились в моем сердце, захолодив меня изнутри, и я знала, что это холод догадки. Еще чуть-чуть….
Еще чуть-чуть, и я бы сама спряталась навеки под таким же вот крестом. Потому что вряд ли кто-нибудь позаботился обо мне, вспомнил бы меня и захотел бы отвезти меня на какое-нибудь подмосковное кладбище. А и правда, чем здесь-то хуже? Я висела на вытянутых руках, уцепившись за нижний обледенелый от ледяного пара металлический трос. Отдельные проволочки торчали из общего завитка и кололи меня сквозь рукавицы. И эта маленькая колющая боль не давала расцепиться рукам. Один за другим с ног соскользнули валенки. Я хотела закричать, но вдруг подумала, что крик унесет слишком много сил. Да и до кого я могла докричаться? До того, кто ловко качнул мостки и накренил один край над другим? Кто тут же наверняка убежал, оставив меня беспомощно висеть над полыньей? И все-таки я тихонько то ли взвыла, то ли просто вякнула слабенько так:
– Спасите….
На большее у меня не хватило ни сил, ни смелости. Но снег тут же отзывчиво хрупнул у кого-то под валенками, и мостки заколебались под чьими-то быстро бегущими ногами.
– А-яй! А-яй, да как же это ты оскользнулась-то, дочка? – надо мной склонилась чья-то прокуренная до желтизны седая борода, и сильная рука одним движением вытащила меня за шкирку на проклятые обледенелые доски мостика. Я лежала поперек него, как дохлая рыбина, и не было такой силы на свете, которая сейчас могла бы заставить меня отцепиться от его зыбкой ледяной поверхности.
– Дак, чей-то ты разлеглася-та? А ну, вставай-ка, рыбонька, а то заморозишь свое женское-то нутро! Кто за тебя рожать-то детей будет, дед что ли Грыгорий?
Дед посуетился-посуетился надо мной и все-таки отцепил меня от спасительных досочек. Я насмерть прилепилась теперь к дедову боку, на всякий случай еще и схватилась за старый солдатский ремень, опоясывавший его жесткий от мороза тулуп.
– Дедунечка, не бросай меня здесь одну, Христа ради! – взмолилась я.
– Дак и не брошу, эвон моя изба, счас дошагаем и чаю попьем.
И я как наяву увидела старый эмалированный чайник, шипящий на раскаленной загнетке, и пар из его носика, и колотый сахар на щербатом блюдце. Все это как будто когда-то уже виделось мною, когда-то уже согревало меня, и даже сладость сахара как будто опалила мой язык. Я рефлекторно сглотнула и тут же забилась в кашле.
– Дак ты чей-то, простудилась? – удивился старик.
– Неа, это не в то горло попало.
– Дак че попало-та? – не понимал старик.
– Сахар….
Дед только удивленно приподнял брови и решил, что девка, наверное, со страху умом повредилась.
Когда мы добрели в жесткой сцепке до дедовой избы, потом ввалились широким комом в просторные сени, а потом и в теплое нутро, только тогда я поняла, что мне жутко страшно, и что я вся горю. Мне было жарко от страха, жарко от такого страха, что меня вдруг опахнуло дурнотным запахом смертельного пота.
– Дак ты че, испугалась та сильна-а-а? – потянул носом догадливый дед.
– Сильна-а-а…, – внешне безразлично откликнулась я. На самом деле я только сейчас вспомнила метнувшуюся в начале мостка тень, безразличную к моей смерти, ибо эта же самая «тень» не была безразлична к моей жизни. Вернее к чему-то, что я делала в своей жизни. И уж наверняка не к моей торговле фальшивыми кроссовками. За это даже наше государство не карало. Значит, я стала кому-то поперек пути. Или, как это говорят, капнула не в том месте.
«Ну да, ну да, как раз в том, вот только бы догадаться в каком именно…», – мое отрешенное сознание принялось быстро-быстро анализировать все слова и поступки прошедшего дня, но все они были окружены добрыми людьми, искренними словами и даже заботой. Я вспомнила тяжелую шаль, в которую меня укутала старая хозяйка перед выходом на мороз, и вдруг поняла, что давно не чувствую ее тяжести.
– Потеряла чевой-то, дочка? – участливо догадался старик.
– Шаль…. И валенки, – я видела, что дед, как впрочем и я, даже не заметил, что я топала до самой его избы босиком.
– А дак она в полынью-то упала, не удержалась, значится…, – сочувствовал дед, – да и валенки, выходит.
– Не моё это всё, чужое!
– Сама жива, и слава Богу! – припечатал мои переживания старик.
– Слава Богу, – как эхо откликнулась я. Потом я подняла онемевшие веки и разглядела дедову избу. Она и внутри была бревенчатой как снаружи. А печь была свежевыбеленной, она сияла, как снег. И я увидела старый эмалированный чайник, шипящий на раскаленной загнетке, и пар струился кверху из его носика, и колотый сахар лежал посередине стола на щербатом блюдце.
– Дедушка, ты кто? Как тебя зовут? – я чувствовала, что дед совсем не прост. Он иногда разговаривал, как образованный или, как минимум, грамотный человек, а иногда так, как будто он и за пенсию расписывался чернильным отпечатком своего пальца.