— Замечательная, Захар Кузьмич, задумка, — похвалил профессор. — Вы, Захар Кузьмич, молодчина. Вы коснулись очень важной проблемы, в прелюбопытном… э-э, в собачьем аспекте. За вашу удачу!
— За нашу, Маркелыч! — поправил Кузьмич.
В гостиной, за дверью, раздался грохот. Следом еще гахнуло, послышалась беспорядочная беготня, сопровождаемая рычанием и визгом. Профессор и Кузьмич, не ожидавшие такого результата, разом бросились в гостиную.
Кузьмич разгоряченными глазами обшарил комнату, увидев опрокинутый столик, цветочный горшок, упавший с подоконника и вдребезги разбитый, перестал дышать.
Дамка, заскочившая на диван, оскалила мордочку и взъерошилась, когда сенбернар, ободренный появлением хозяина, сделал в направлении к ней воинственный выпад.
— Фу, Цезарь! — скомандовал профессор.
— От незадача, — сокрушался Кузьмич. — Ты уж меня, Маркелыч, того… не обессудь. Незадача вышла. Чего это вы не поделили?
— А не торопим ли? — помял бороду профессор. — Пускай побудут наедине. Пусть отношения выясняют.
— Ой, горе мое, — запереживал Кузьмич. — Чего же у них не ладится? Она у меня, говорю, справная, чем не подошла ему? Может, это самое, отрицательный резус.
Профессор, услышав, как легко выговорил Кузьмич заковыристое слово, улыбнулся, но спрашивать, что старик в данный момент подразумевает под резусом, не решился. Он еще, — в этот раз отвернувшись, прикрыл рот кулаком, — засмеялся, затем обернулся, увидел Кузьмича, уговаривавшего свою Дамку:
— Ты с ним поласковей, поласковей, милая. Кому ты понравишься такая: скалишься да дыбишься. Не по-людски получается, вот что. Ну, чего тебе стоит, девонька: глядишь, и тебе будет хорошо, и мне. Мы с профессором, глядишь, свояками станем, коли вы с задачей справитесь… А ты, голубчик, — Кузьмич повернулся к сенбернару. — Ты тоже будь человеком. Нельзя так — гонять девку. Может, не нравится тебе она, да все равно, брат, уважь. Ежели даже твои сродственники в древнем Риме жили, не задирай носа. Может, в ее роду тоже старинные связи имеются, дак докопаться до них времечка нету. А то б мы к тебе с грамотой, с печатью пришли — смотришь, и разговор другой. Но ты поверь на слово, уважь…
Профессор, спиной ударившись о дверной косяк, — тихонько, чтобы не смущать Кузьмича, пятился в кухню, — прервал увещевания.
— Идемте, идемте, — сказал профессор. — Теперь они, полагаю, должны помириться…
— Дай-то бог, — вздохнул Кузьмич.
Он и в кухне продолжал вздыхать, сидел на табуретке, съежившись, уйдя в себя, тем временем он забывчиво прихлебывал коньяк с таким бесчувственным выражением, как если бы пил остывший чай. И все дверь гостиной караулил: вострил в ее сторону то одно, то другое ухо.
— Может, он того, Маркелыч, пес-то?.. — тяжело зашевелился Кузьмич. — Может, по причине буржуазного происхождения не милует Дамку? В нас, так сказать, царские кровя текут, я вас в упор не вижу, а? — в голосе Кузьмича явственно слышалась обида. — Оттого, может, покушался гусар твой на мою…
— Ну, Кузьмич, что это вы заладили, откуда такая мнительность? — сказал профессор. — Сложная эта штука. — любовь. Любовь зла — полюбишь и козла.
— Это верно, — смягчился Кузьмич. — Было у меня однажды. В Восточной Пруссии стояли. Меня тади по случаю ранения в хозвзвод перевели, так-то я артиллеристом был, всю войну наводчиком. Там старинный замок был, в ем враг и засел, да так укрепился, так густо палит, аж головы ребятам не поднять. Тут я, хоть и раненный в бок, говорю: давайте прямой наводкой шурану! Вызваться-то вызвался, а в глазах у меня темно, цель вижу плохо, только чую, в левой угловой башне то ли снайпер, то ли еще кто меткий сидит. Как пуля просвищет — я поправку делаю в том направлении, он мне сумел за это время ухо поцарапать. Ну, а как махнул я — башню-то снарядом и снесло. Начисто срезало. Смотрят остальные на такое дело — давай валить из замка на лужайку: кто с платком белым, кто с простынкой. Сдаваться.
Из гостиной донесся неясный шум, а Кузьмич, прислушиваясь, встрепенулся. Не дождавшись повторного шума, продолжил с повышенным энтузиазмом:
— Дак вот, брат, вечерком-то, когда я запряг Буланого да в пекарню ехать собрался, меня окликают: «Захар, тебя там какая-то баронесса спрашивает. Иди, говорят, поговори…» А сами, значит, в кулак прыскают. Ну, думаю, сукины сыны, разыграть решили. Какая баронесса, когда у меня в Талалаеве Аксинья ждет не дождется… А ить и правду баронесса у КП дожидается: такая беленькая, пригоженькая и вообще всем видом только самому замку по двору. Увидела она меня, говорит тоненьким голосочком: «Зольдат, это ви стреляль в замок? Башню ви сломаль?» А я, дурная головушка, возьми да и скажи правду: я, мол, шуранул, фрау. А она как кинется на меня, как обхватит шею ручонками, и, — ох, уж эти бабы — слезы в три ручья. «Карашо, зольдат, очень карашо», — и целует куда попало. А за воротами, слышу, в ладоши хлопают. Я уж стою и кляну себя, что признался… С тех пор, пока не двинулись дальше, житья мне не стало. Придет, бывало, баронесса, вызовет, стоим мы друг против дружки, она лопочет: «Карашо, Захар, карашо!..» И то пирог в руку сунет, то сальца кусок. Оказывается, брат, я одним-единственным выстрелом вынудил фашистов сдаться, потому как на башне ихний главарь сидел, грозил каждого расстрелять, ежели кто вздумает сопротивление прекратить. А в замке-то родители ее, старики больные лежали. Начни мы палить как попало — хана бы им была. Ей тоже. А старик, барон, значит, как и ты, по ученой части, — профессор музыки… Вот так, брат, и полюбила меня баронесса, — стыдливо отвел взгляд Кузьмич. — Только как тади можно было любовью заниматься?.. И вообще — баронесса…
— Оробели, да? — по-детски изумился профессор.
— Уж не знаю, что было со мной… Приказ дали догонять передовые части, и тут у меня, — Кузьмич стукнул в грудь, — что-то заворочалось. Командир видит такое дело: «На, — говорит, — тебе увольнительную, утром чтоб на месте был…»
— Да вы герой, — довольно скрипнул табуреткой профессор. — А у меня, Захар Кузьмич, в жизни тоже был случай несоответствия. Тоже любовь наметилась, только в возрастах разница большая была. Она вот тоже, как вы давеча сказали, светленькая была, вернее просветленная, — говорил профессор, сбавляя голос до скорбного шепота. — Она студенткой, а мне за пятьдесят перевалило, доцент, докторскую готовился защищать. На меня отовсюду неприятности катились, врачи обнаружили нервное истощение, наперебой дают советы подлечиться, съездить на курорт. Куда там! Целые дни протираю штаны в читальном зале, отекать начал, — и тут, милый Захар Кузьмич, самый раз вспомнить пушкинское: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…» Я, правду сказать, и прежде отличал ее от подруг по курсу, но тут… Тут, знаете, совсем другое было. Она попросила меня проводить ее. Ну, вот, представьте, я иду рядом, снежок падает, тихо, а у меня — в распроклятой голове — эпоха Петра Великого. Приговоренный к смертной казни царевич для меня реальнее, чем эта самоотверженная девушка, которая, как выяснилось, любит меня, — да, она призналась — любит! — с первого курса. Три года!
Кузьмич, ревниво слушая профессора, проникаясь чужой скорбью, догадался: история закончится печально — и запереживал так сильно, что сам себе налил стопку коньяку, одним махом опрокинул ее в широко открытый рот.
— …Слова ее, знаете, мимо меня, как мимо пня. Не холодно, не жарко. Вот, думаю, заполошная у меня, думаю, дочь уже старше тебя.
— Дак это, брат, бывает. Тут самое главное — не обидеть, обнадежить.
— Вот, вот… — сник профессор. — А я дурак дураком, принялся ее уверять, что она поддалась самообману. Какая, дескать, может быть между нами любовь. Потом у меня все наладилось, защитился, бодрость пришла, и вдруг обнаруживаю, что ее в аудитории нет. Давно нет. Спрашиваю, где? Подружки переглядываются, — не понять, то ли осуждают, то ли сочувствуют. А во мне, помню, поет: «Я помню чудное мгновенье…» Однако было уже поздно. Ушла из института, уехала куда-то в Сибирь, выскочила замуж.