Снизу, из поймы, где еще держалась дымка, поднимался терпкий дух осевших стогов за дальним лугом; ярко желтело, дугой огибая талалаевскую околицу, цветущее гречиховое поле; дальше проступали, хвастливо рисовались аккуратными шиферными крышами раскиданные вдоль реки Верды, стыдливо прячущиеся в извилинах, талалаевские избы.
Все живое радовалось погожему дню. Кузьмич, молодея, твердо ступал на землю. Приближаясь к своей избе, строго оглядел ее, остался довольнехонек: от нее, еще крепкой, с новыми — чего только не выделывал зимой лобзиком — наличниками, веяло основательностью и чистотой.
И все же Кузьмич, заметив в глазах заегозившей Дамки греховный умысел, согнал с лица умиленное выражение, сердито отмахнулся от собаки.
Видя непраздную озабоченность хозяина, Дамка посмирела, пристально вгляделась в Кузьмича, но собачьей проницательности не хватило, чтобы понять человеческие думы. И хотя думы эти касались Дамки, она всей сложности затеянного Кузьмичом постичь не смогла, и потому старик, со счастливой нежностью потрепав всплакнувшую от обиды собаку за уши, громко шмыркнул носом.
— Ну, не мучь голову, ежели сразу не дошло, — сочувственно сказал он. — Тебе уж поздно человеком становиться. Допрежь надобно было кумекать…
Дамка, перестав шевелить хвост, кренделем сложенный вокруг ног, совсем притихла. В глазах ее начнете исчезла прежняя нахалинка, теперь она, забыв о женихах, преданно пялилась в хозяина.
Кузьмич заторопился. Вошел в полумрак избы, сунулся в сундук, извлек из него пахнущий нафталином выходной пиджак. Обмакнув мокрую тряпицу в печную золу, Кузьмич начистил до яркого блеска медали, прицепленные к лацкану, тщательно побрился, плеснул в лицо тройным одеколоном.
Когда Кузьмич петухом выскочил на крыльцо, держа в руке плетеный, с медными бляшками, поводок, Дамка обрадованно заскулила. Она, видно было, не умом, а сердечной догадкой дошла до серьезности дела, задуманного Кузьмичом, и тоже приостановилась, даже попробовала поставить уши стрелками, хотя из этого ничего не вышло — родилась и прожила вислоухой. Дамка была породы неизвестной, и ни один собачий спец, по-научному кинолог, не взялся бы устанавливать, в каком колене, через чью кровь — прадедушкину или прапрабабушкину — сказались в ней благородство и живой ум.
Кузьмич гребенкой расчесал Дамке шерсть, тряпочкой, смоченной одеколоном, обтер ей мордочку — и вот перед ним не собака, а загляденье.
Скоро они чинно выбрались на улицу, не обращая внимания на сидевших в отдалении, с разбойным нетерпением ожидавших хоть малейшей поблажки кобелей, зашагали в направлении железнодорожной станции.
Там, километрах в пяти, на краю деревянного городка Малоярославца, проживал каждое лето на старенькой даче профессор. По каким наукам тот был профессором, Кузьмич точно не знал, да и как человека знал его лишь понаслышке. Видеть видел — на рынке, с огромной, спокойно, должно быть, добродушного и надежного нрава собакой породы сенбернар.
Кузьмич любил все живое на свете, а к собакам, особенно сторожевых и служебных пород, относился с тайным уважением и восхищением. С каких-то пор, заметил он, на рынке наблюдался повышенный спрос на потомство упомянутых полезных для человека пород, его, как всякого дефицита, было совсем мало.
Зимой были дешевые щенята по трешке за голову — от родителей, незнамо где обитающих, каких-то, видно было по потомству, невообразимо смешанных кровей; мрачный, беспризорный мужик вытаскивал щенят из корзины одного за другим, и в замерзшей толпе обнаруживался сердобольный человек, платил за квелого щенка, торопливо запихивал его в шубу. Другой тип — очкастый, в бобровой шапке, продавал породистых; мать щенков, увешанная медалями, с паспортом и бумагами, в коих описана ее родословная, терпеливо топталась возле сумки на снегу, по-человечески страдая за детей и хозяина — чтобы тот не продешевил и не отдал щенят в плохие руки. Этот, в бобровой шапке, брал за каждого щенка полсотни.
Тогда-то Кузьмич запереживал. Пришла ему в голову мысль свести профессорского сенбернара с Дамкой. За несколько длинных зимних ночей Кузьмич, лежа на печи, дотошно обдумал будущее новой породы, и вера в нее, как в преданного друга основательного хозяина, которому охота держать собаку при дворе, с каждым разом укреплялась.
Характер у Дамки нескрытный, уживчивый, и хоть она не совсем вышла телом, за счет вязки с сенбернаром — у того экстерьер, что надо! — потомство обязательно выладится. Можно, мечтал Кузьмич, с парой щенков понянчиться, дать обучение и натаску, а там, глядишь, — выставка, соответствующие медали… Когда наступил январь — время первых собачьих свадеб, Кузьмиче Дамкой, оба почищенные, отправились к профессорской даче, но в тот раз им выпала незадача. Профессор, взяв с собой сенбернара, накануне уехал в город устраивать спешные дела.
Христофоровна, ходившая на дачу прибирать в комнатах, сперва терпеливо слушала Кузьмича, подробна и заковыристо объяснявшего цель прихода, но потом, устав от непонятных слов, поступила не совсем благородно.
— Угомонись ты, леший, — вдруг крикнула она. — Ишь чо удумал. Приперся со своей страминой к доброму человеку.
Будто не она в молодую пору, в девках, заглядывалась на Кузьмича, взяла и отбрила его, как чужого. Не будь у Кузьмича затаенной надежды на милость профессора, — мужик мужика в таких деликатных случаях жизни понимают друг дружку лучше, — Кузьмич не остался бы в долгу: не лез в карман за словом. А тут сделал вид, что стушевался. Робеть перед кем-либо Кузьмич давно отучился: сам за себя не боялся, жена умерла, а единственный сын в городе — над другими начальник. Но после той встречи с Христофоровной, в девичестве Дуняшей, Кузьмич дал себе зарок не попадаться ей на глаза.
Пока зима трещала морозами, Кузьмич искурил пол-мешка табаку и, изредка сожалея, что в свое время когда Христофоровна питала к нему страстную любовь, не нашел в себе для нее ответной ласки, дожидался весны, потом августа, когда собаки справляют вторые в году свадьбы.
Сейчас Кузьмич, вышагивая скошенным лугом, приготавливал себя к встрече с профессором, который раз — не счесть — повторял отдельные слова и фразы, чтобы ими внушить ученому человеку, что прежде, до сегодняшнего визита, захватившая душу Кузьмича идея была не единожды обмозгована. Иначе мог тот усомниться в его разумном поведении. Кузьмич был хорошего мнения о профессоре; жили и занимались чем-то бесполезным, по разумению Кузьмича, и липовые, самозваные профессора, но у этого даже имя, отчество, не говоря уже о фамилии, соответствовали его званию: Флегонт Маркелович Снигаевский. На лицо, помнил Кузьмич, тоже учен и мудр, бороду носит стриженую, в руке, как полагается, — черная трость.
Он знал, что Христофоровны, вражины этой, на даче сейчас нет, — видел ее на рынке. Придет не скоро, пока не перещупает выставленное на продажу барахлишко — потому-то Кузьмич уверенно толкнул калитку, только на крыльце затяжелел и не с ходу нажал кнопку звонка.
Он уже нацелился указательным пальцем в черный кружочек, но вдруг спохватился, согнал с крыльца Дамку, привязал поводок к скамейке под тесовым навесом, снова поднялся по ступенькам. Наконец Кузьмич осторожно дотронулся до кнопки звонка.
Чутко напрягаясь слухом, не идет ли профессор, достал кисет, скрутил цигарку. Закурил и успел выпустить длинную струю дыма, когда в неслышно отворившейся двери появился профессор, одетый в старенькую овчинную безрукавку.
Кузьмич смутился, но смотрел на того с несоответствующей болезненно-сочувственной улыбкой — уж очень странно, каким-то чудом держались на кончике профессорского носа очки в круглой железной оправе.
Профессор, заметив смущение Кузьмича, неизвестно как истолковал его и поторопился придать лицу приветливое выражение.
— Прошу… — попятился он, жестом приглашая Кузьмича. — Извините, не знаю, как вас по батюшке…
— Кузьмич я, — ответил Кузьмич. — Захаром Кузьмичом величают…
Он двумя пальцами взял за козырек кепку с пуговкой, приподнял ее над макушкой, перешагнул низенький порог, очутился в передней. Дверь за ним захлопнулась сама, и Кузьмич, обвыкаясь с полумглой, наметанным взглядом окинул стылую печь, просторную чистую кухню с красными геранями в окне. Пока профессор шарил по стене, должно быть, желая включить свет, Кузьмич уже осмотрелся по сторонам и в глубине избы, возле заваленного книгами и бумагами стола увидел наполовину скрытого старинным кожаным креслом сенбернара. Он почувствовал к профессору щемящее родственное расположение: тоже, как и Кузьмич, не один-одинешенек, хоть какая-то живая душа при нем имеется.