И в самом деле. в конце концов миновали форты Колифише и Эпрон, не сделав ни единого выстрела, хотя два больших неприятельских крейсера упорно стреляли залпами перед Рансским камнем в целях лучшей блокады Сен-Мало. Тома, полный презрения, не соблаговолил показать им даже своего страшного, багряного флага.
И вот весь малуанский народ, сбежавшийся на призыв дозорных с башни Богоматери, мог, наконец, полюбоваться со Старой Набережной, почерневшей от восторженной толпы, на этого столь славного «Горностая», высокие, почти легендарные деяния которого так долго не сходили со всех уст и всем прожужжали уши. Он и впрямь был тут, нарядный, расцвеченный флагами и, — как всем было известно, — прямо-таки чудесно набитый золотом. Вскоре появился и сам Тома, пристав на своем вельботе к песчаному побережью, что лежит к северу от Равелина. И все благочестиво порадовались, увидев, как он, перед тем как войти под свод бастиона, остановился у подножия большого бронзового Христа и помолился там, не торопясь, обнажив голову, опустившись на колени, не боясь испортить тонкий бархат своих штанов.
Как было не простить такому славному и храброму малому, столь набожному, доблестному и богатому, того, что он, как и в былое время — если не больше — остался кутилой, пьяницей, бабником и непомерно возлюбил кабаки? Избавили же его господа из Магистрата от всякого преследования по поводу кончины бедного Кердонкюфа, хоть тот и был убит на поединке без свидетелей!
А что касается Мало Трюбле, то он, конечно, не склонен был относиться к собственному отродью строже, чем остальные малуанцы. Вот почему он весьма усердно черпал терпение в кружках доброго испанского вина, которым был отныне полон его погреб, — он совершенно безмятежно услышал, как кукушка прокричала шесть часов, и не рассердился, что Тома все еще нет.
Гильемета же встала и, нарочно шаркая ногами, чтобы обратить на себя внимание, отправилась посмотреть поближе часовые стрелки резного дерева, как бы желая подчеркнуть, что настало время ужина. Но старый Мало становился глуховат, когда ему того хотелось, и отвернулся, смотря в другую сторону. Затем вдруг позвал дочь:
— Гильемета! Поди-ка сюда! Прочитай мне пергамент.
Пальцем он показывал висевшую в рамке на стене дворянскую грамоту, пожалованную Тома королем. По нраву было Мало Трюбле поглядывать на эту грамоту, украсившую его дом столь великой и заслуженной славой, и слушать чтение ее, до которого он был великий охотник.
Так что, волей или неволей, а пришлось Гильемете прочитать ее от начала до конца.
«Людовик, Божией милостью, король Франции и Наварры, всем, ныне и присно, желает здравствовать.
Как последние войны, кои вести нам пришлось, явили свету высокие достоинства и доблести господина Тома Трюбле, капитана-корсара славного и верного нашего города Сен-Мало; каковой господин Трюбле, посвятив себя морскому делу, захватил в Вест-Индских водах и прочих местах более ста торговых и корсарских судов, ходивших под неприятельским флагом, захватил также немало военных кораблей голландских и испанских, и, наконец, спас честь нашего оружия, сражаясь один против троих противников в бою, данном в первый день Рождества лета Господня 1677 — е под Гавром де Грас, бою, выигранном отвагой и умелым маневрированием упомянутого Трюбле.
То, желая особо выразить свое удовлетворение его знатной и честной службой и явить всему свету нашу любовь и уважение к таким подданным, почли мы за благо возвести, и настоящей грамотой возводим, упомянутого господина Тома Трюбле в дворянское достоинство, со всеми прерогативами, связанными с этим званием, включая все сеньориальные права и обязанности, право суда по гражданским, уголовным и опекунским делам, и прочая, и прочая… И повелеваем упомянутому Тома Трюбле именоваться отныне: сеньор де л'Аньеле6 — согласно прозвищу, которое он снискал и заслужил редкостными кротостью и человечностью, не менее, нежели отвага, отличавшими его в боях.
Гербом упомянутому Тома Трюбле, сеньору де л'Аньеле, иметь: червленый щит, окаймленный картушью, в коем три отделанных золотом корабля, идущих с попутным ветром по лазурному морю, и над ними золотой ягненок рядом с двумя лилиями; щитодержатели: два американских туземца, опирающихся на лазурные палицы, усеянные золотыми лилиями; щит увенчан короной из лазурной, золотой, зеленой, серебряной и червленой пернаток, с нашлемником в виде золотой лилии.
Итак, препоручаем возлюбленным и верным нашим советникам, членам парижского Парламента, распорядиться сие прочесть, обнародовать и занести в книги, в точности хранить и соблюдать, дословно и по существу, в отмену всех прочих, несогласных с сим, указов, постановлений, распоряжений и иных грамот. Ибо такова наша воля.
И дабы быть сему прочным и неизменным вовеки, повелели мы скрепить сие нашей печатью.
Дано в Сен-Жермене, в Генваре месяце, в лето Господне тысяча шестьсот семьдесят восьмое, царствования же нашего тридцатое».
Подпись:
«Людовик».
И пониже: «скрепил — Фелиппо».
И рядом: «засвидетельствовал — Бушера».
И внизу: «читано в совете — Филиппо».
И скреплено большой печатью зеленого воска.
Гильемета замолчала.
— Ты ничего не пропустила? — спросил внимательно слушавший отец.
— Ничего! — сухо ответила она.
Мало Трюбле снова развалился в кресле. Кукушка пробила половину седьмого.
— Те, кто добивается таких грамот, — сказал старик, кулаками ударяя по резным дубовым ручкам кресла, — те имеют право ужинать хоть на час позже, если им заблагорассудится!
II
Во всяком случае, те, кто представлял себе Тома Трюбле, сеньора де л'Аньеле, — не видя его и не зная, где его найти, — кутилой, пьяницей и бабником, непомерно возлюбившим все малуанские кабаки, начиная с «Пьющей Сороки» и кончая «Оловянной Кружкой», те ни черта не видели и попадали пальцем в небо.
Впрочем, находились и другие люди, которые лучше себе рисовали положение вещей и не полагались на болтовню разных кумушек. Они лучше были осведомлены, — через самих матросов сошедшей на берег команды, — для них не было тайной, что в ночь по приходе «Горностая» в Доброе Море, от фрегата отвалил весьма таинственный вельбот и пристал к берегу у Равелина. Предупрежденные, очевидно, заранее часовые не чинили судну препятствий и открыли ему Большие Ворота. И Тома, — это он возвращался таким образом в город, — провел за собою, держа за руку, молчаливую и замаскированную даму; дама же эта, опять-таки по словам матросов, была не кто иная, как некая испанская или мавританская девица, которую корсар похитил некогда неведомо где и сделал своей подругой, столь горячо любимой подругой, что никогда с ней не расставался, таская ее повсюду за собою, даже в самой гуще сражения под смертоносным градом ядер и пуль, и под конец дошел до того, что привез ее с собой в Сен-Мало.
Что же касается остального, — а именно того, что сталось с упомянутой испанкой или мавританкой, где удалось Тома ее поселить, что намерен он был с ней делать теперь или, скажем, позже, в этом городе, достаточно неприязненно настроенном к иностранцам и кичившимся своей недоступностью и строгой нравственностью, — об этом никто не имел ни малейшего понятия.
Не подлежало, во всяком случае, сомнению, что, вопреки распространенному мнению, Тома отнюдь не пропадал во всех злачных местах Большой улицы, являвшихся некогда предметом его вожделений, и, несмотря на это, не менее часто уходил из родительского дома, расположенного, как известно, на Дубильной улице, отправляясь затем гулять в одиночестве вдоль городских стен, задерживаясь в самых пустынных местах, как-то у Низких Стен, — между Билуанской башней и башней Богоматери, — и у Асьеты, — в конце улицы Белого Коня, что на полпути между упомянутой Бидуаной и Кик-ан-Груанем. Там он бродил с самым мрачным видом. И никто еще не решался беспокоить там его своим непрошенным присутствием.