Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На нарах, вместительностью в 8—10 человек, лежало 21, а некоторые запоздавшие лежали под нарами; это публика, привычная к тюрьме: воры и другие уголовные. В карантине было принято обкрадывать друг друга— обычай, который строго преследовался товарищеским уставом тюрьмы вне карантина. На ночь обувь и верхнюю одежду полагалось связывать в узел и класть под голову. Мой знакомый оказался 18-летним эсером, арестованным несколько дней тому назад, кажется, за вмешательство в какой-то уличный скандал, вызванный Чекой. Мы все были рады друг другу, легли рядышком, тесно прижавшись и наскоро делясь сообщениями. Было душно; парашка издавала нестерпимое зловоние, людские испарения и пот били в нос и в рот. Но измученный пережитым, я быстро и безмятежно заснул на тоненькой жердочке, на самом краю нар, лежа самым странным образом и почему-то не падая.

В тюрьме

Прошел день-другой. Прибыл из Чеки А. Т, и мы в досрочном порядке переведены из карантина в общую камеру, отведенную специально для нас, но из-за переполнения тюрьмы в нашу камеру подкинули под видом «политических» еще несколько человек. Сутра шла мойка и чистка пола, стен и особенно нар, которые мы мыли с помощью мыла и горячей воды. Особенно усердствовали, даже выталкивая нас из работы, наши новые сожители, матрос и левый эсер. Матрос, бывший участник Кронштадтского движения в 1917 году, арестован у себя в деревне за самовольную отлучку, и, кстати, как «вредный элемент» в деревне (кулак). Левый эсер – еврей, портняжка, который чинил платье всему начальству, а впоследствии заштопывал и наши дыры и, собственно говоря, имел приговор по суду на один год за воровство. Он тщательно скрывал это компрометирующее обстоятельство и в этом ему все помогали, выдавая его за политического, за левого эсера, которые были еще в моде в эти июльские дни. Впервые, после нескольких томительных дней и ночей, в грязи и нечистотах, хорошо вечером лежать на мешке, набитом свежей соломой, отдаваясь элементарному чувству радости жизни, следить, как падают последние закатные лучи на тюремную ограду, на тюремный двор под нашими решетчатыми окнами. Человек десять, которые собрались в нашей камере, сжились довольно дружно и, как водится в тюрьме, спелись в буквальном смысле слова довольно быстро между собой. По целым вечерам, после поверки, хор нашей камеры оглашал тюремный дворик. Матрос пел крестьянские и морские песни, Б. Х. оказался специалистом на еврейские мотивы, а молодой человек, приказчик из музыкантской команды, исполнял, если без искусства, то с большим энтузиазмом антибольшевистские шансонетки и частушки. При этом он пользовался руками, ногами, губами и щеками в качестве различных инструментов. Только один старенький, старенький помещик (по имени которого назывался целый поселок близ Витебска) с недоумением оглядывал наше жизнерадостное общество. Его арестовали в качестве буржуя, врага советской власти, хотя он еле мог передвигать ноги, а беззубым ртом шамкал неведомо что. Это было эпизодическое лицо в нашей камере. Он ждал выписки кого-нибудь из больницы для того, чтобы занять вакантное место.

Из прочих персонажей я помню плотного, низкорослого частного поверенного из соседнего уездного города, которого большевики обвиняли в том, что он выдавал немцам советских работников, между тем, как еще недавно, в родном городе, его обвиняли в том, что он укрывал большевиков, да еще юного офицерика, сидевшего за «липовые» документы. Но в центре нашего общежития была наша маленькая сплоченная социалистическая колония, к которой к концу месяца прибавился еще один член товарищ К., неутомимый митингер, посаженный к нам за выступления по поводу нашего ареста. День начинался рано. В шесть часов поверка, но мы не возражали. Каким удовольствием было подняться, помыться холодной водой и, воспользовавшись мешкотностью старого, ворчливого надзирателя, пробежаться несколько раз, против правил, по тюремному кругу. Уборные загрязнены, но тщательно поливались известкой и карболкой, и после их посещения долго нельзя отделаться от тягучих несносных запахов. Двор довольно обширный, хотя нам за пределы небольшого круга воспрещалось ходить, и мы, регулярно расширяя свои знакомства с кухонными и больничными арестантами, солдатским шагом, бегом, совершали ежедневные прогулки. Обычно в это время мы напевали антибольшевистский марш, и моим спутником часто бывал живший в больнице политический, 67-летний врач-генерал. День быстро проходил, разнообразясь гимнастикой, чтением и занятиями, к которым кое-кто из нас уже приступил. Но гвоздем дня бывали передачи: обеды, цветы, книги и газеты. Наши близкие и друзья самым широким образом заботились о нас. Социалистические партии, клубы, профессиональные союзы выпустили подписные листы, на фабриках и заводах и в учреждениях призыв на помощь политическим вызывал большое сочувствие. Официальные свидания – раз в неделю, а неофициальные – бесконечное количество раз, увенчивали наше мирное житие в коммунистической тюрьме.

А кругом шла обычная, тяжкая тюремная жизнь: «цвет русского народа», молодежь в избытке сил и страстей, как всегда составляла основное ядро населения тюрьмы. Мы слабо соприкасались с тюрьмой, нас старательно изолировали от нее, за исключением соседней камеры, где ютилась группа офицеров, и за вычетом нескольких политических (бывших членов Союза русского народа). Наше общение ограничивалось исключительно случайными встречами. Иногда нас приглашали в контору писать прошения отдельным заключенным, в судьбе которых начальство, по-видимому, принимало участие. Арестанты большей частью – воры, фальшивомонетчики, самогонщики, немного горожан и большинство крестьян, неграмотных и не сознающих смысла совершенного. Попадались убийцы и участники рискованных, отчаянно-смелых ограблений, никогда не сознающиеся в преступлениях вопреки всем уликам, дерзающие, стойкие, упрямые характеры.

В тюрьме уже проходили расстрелы. Ночью увезли двух братьев, сидевших в одной камере, и их мать 70-летнюю старушку, совершивших вместе убийство и ограбление семьи. Смертники сидели обычно в строгих одиночках, но были и такие кандидаты на тот свет, которых почему-то пускали на кухню, на разные тяжелые работы, и они со шляпой набекрень, с беспечностью уличных ловеласов, бродили по тюрьме, балагурили и пользовались большим авторитетом.

Это, конечно, трещины в тюремном режиме, и в годы, когда колебалась вся русская земля, неудивительно, если подвергался колебанию и тюремный режим, и началось это не при большевиках, а задолго до них. В том же Витебске, я помню, в начале марта 1917 года произошел такой трагикомический инцидент. Когда освободили политических из тюрем, заволновались и уголовные, угрожали устроить бунт, если их не будут освобождать. Тогда местный Комитет общественного спасения (в каждом городе есть такой Комитет) и Совет рабочих депутатов послали своих делегатов в тюрьму, чтобы успокоить уголовных. Делегаты прибыли, обошли камеры, произносили речи, все как полагается. Но в одной камере, где говорил представитель Совета рабочих депутатов и говорил, по-видимому, очень горячо, объявляя «начало новой жизни» и возвещая «зарю освобождения», он наткнулся на «Иванов», которые не поддались на удочку, заперли дверь и заявили ему: «Либо освобождай всех, либо, хочешь – не хочешь, оставайся вместе с нами». Бедняга пошел на попятную, обещал все, что угодно, клялся всеми святыми и с трудом сам «освободился» из тюрьмы. В результате, конечно, усилилось разложение тюрьмы, 47 уголовных бежало, настоящие, матерые преступники скрылись навсегда, а шпана, состоящая из случайных людей, после нескольких дней голода и бесприютности, сама попросилась… обратно в тюрьму.

С 1917 года и до сих пор тюремный режим не мог войти в колею. Большевики не переменили начальства. Наверху и внизу оно осталось прежним, каким было при Временном правительстве и при царе. И, если революция 1917 года сбила с толку этих темных, неразвитых людей, то большевистский режим своей жестокостью и неразборчивостью в средствах только усилил это смятение в умах, все больше нивелируя тюремщиков и превращая их в бездушных исполнителей любых распоряжений. Иногда, казалось, что пред нами не люди, а тени бывших когда-то людей, такая печать безжизненности, придавленности, недоумения лежала на них. Я говорил уже о бывшем члене Совета рабочих депутатов (который, кстати сказать, был исключен из Совета, так как по конституции тюремная администрация в Совет не допускалась), сохранившем благодарную память о первых днях революции, впервые призвавшей его к политической жизни и полном пиетета к нам и готовности к услугам. Обильное продовольствие, доставлявшееся нам с воли, служило нам единственным способом привлечения симпатий, как среди бедствовавших многосемейных надзирателей, так и вечно голодных арестантов. С одним старым тюремщиком, уже 35 лет служившим в этой должности и в этой же тюрьме, у нас завязалась дружба. Он стал приводить с собой из дому младшего сына, ребенка пяти лет, которого мы угощали белым хлебом и конфетами. Сложнее складывались отношения с высшим начальством тюрьмы. Новые помощники, лишь отдаленно знавшие нас, держались в стороне и просто боялись скомпрометировать себя разговором с нами. Но и из них некоторые подходили к решетке нашего открытого окна, часов в 11 вечера, во время ночного обхода (наша камера помещалась в одноэтажном, низком каменном тюремном флигеле во дворе) и спрашивали:

4
{"b":"856606","o":1}