– Кто из вас – гражданин А.?
– Я, – ответили дядя и я.
Комиссар развел руками и сообщил, что председатель Чека поручил ему арестовать гражданина А., но имя и отчество ему неизвестно.
– Придется позвонить председателю. И он по телефону рапортует: – Явились два А. Кого из них арестовать? Но он не может дать о нас никаких сведений и обращается к нам с вопросом:
– Кто вы такой?
– Купец, – отвечает дядя.
– Меньшевик, – отвечаю я.
– Ну, купец может идти, нам нужен меньшевик.
Удрученное лицо тетушки с тоской остановилось на мне, но я посоветовал им скорей возвращаться домой и в этом злачном месте лишней минуты не оставаться. Тут наступила очередь моего товарища, Б. Х. Он – человек очень остроумный, но в данном случае, он не был на должной высоте.
– Позвольте мне позвонить по телефону председателю Совета рабочих депутатов – обратился он к комиссару. – Я сейчас же разъясню это недоразумение.
– Нет, частным лицам по служебному телефону звонить воспрещается, – отрезал комиссар.
– Но я не частное лицо, – вскипел Б. Х., – как член Совета рабочих депутатов, я требую разрешения позвонить к председателю, и выбросил из кармана свой депутатский билет. С трудом разобрав имя, отчество и фамилию члена Совета, комиссар обрадовался и торжественно сказал Б. Х.:
– Вас-то нам и надо…
Спустя несколько минут в сопровождении солдата мы были отправлены в Чеку. Не могу не вспомнить, какие это были наивные времена! Нас двоих сопровождал один солдат. Когда мы увидели трамвай, солдат крикнул нам, чтобы мы туда вскочили, а сам побежал вперед на большое расстояние от нас. А нам и в голову не пришло убежать и скрыться. Я помню еще один эпизод во время этой трамвайной езды. Б. Х. увидел шедшего по улице председателя местного Совдепа и крикнул ему:
– Мы оба арестованы, добейтесь нашего освобождения. Председатель Совдепа крикнул в ответ:
– Я иду в Чеку вас выручать. Не думали мы тогда, что не дни, не недели, а долгие месяцы нам придется провести под гостеприимным кровом большевистской тюрьмы.
Губчека
Под Чеку отвели лучшую гостиницу в городе, но для вящей безопасности Чека прихватила еще несколько домов по обе стороны гостиницы. Большой район охранялся, как вооруженный лагерь, оцепленный солдатами, и прохожий пугливо переходил на другую сторону улицы подальше от греха. По лестнице, на самый верх, нас повели после совершения обряда передачи в Чека. Потом мы долго крутились по каким-то узким и длинным коридорам и на самой вышке здания, между выходами на чердак и уборными с другой, мы нашли приют в маленькой, тесной комнатке. Такие комнатки в гостиницах служат обычно для бодрствующей по ночам прислуги, всегда готовой явиться на требовательный звонок беспокойного гостя. И, действительно, никаких признаков постели, дивана или койки, не было в камере Чека. Да, пожалуй, это к лучшему. Кругом так много вшей, что казалось совершенным безумием лечь спать в этой комнате. Меблировка состояла из стула с продавленным сидением, мягкого кресла, грязного и вшивого, некрашеного стола и широкого подоконника, на котором можно было сидеть и, пожалуй, лежать. Дверь камеры не закрывалась. Напротив нее в коридоре, на большом кованом сундуке, лежал грязный, сплющенный матрац (вероятно, первоисточник многочисленных вшей), на котором возлежали наши стражи – два солдата с винтовками. Высшего начальства кругом не было видно; только на мгновение явился какой-то юный чекист и чрезвычайно грубо потребовал наши документы. Когда стемнело, и мы перестали надеяться на освобождение или на отправку в тюрьму, перспектива остаться здесь на ночь заставила нас послать солдата за начальством. Явился разводящий и сказал, что вся Чека разошлась, что коменданта нет, «а если бы он и был», добавил он: «…так что же за разговор с этим головорезом? Он только расстреливать умеет».
Окна нельзя раскрывать. Было мучительно душно в эту бессонную ночь. Я переходил с места на место, со стула на подоконник и на стол; больше всего меня соблазняло мягкое кресло, и я с трудом преодолевал этот соблазн. Б. Х. уже не владел собой: желание спать даже парализовало его насмешливый ум, и в тот момент, когда я прикорнул на подоконнике, он лег на матрац рядышком с солдатом и уснул сладчайшим богатырским сном. В тусклом свете керосиновой лампочки я вел беседы с нашей стражей. Старший, высокий, коренастый малый – латыш, плохо говорящий по-русски, особенно возмущался тем, что на днях с него взяли полтора рубля, что он не хотел давать денег, но часть его заставила. В доказательство он вынул из кармана красную бумажную квитанцию, которая сказалась ничем иным, как членским билетом РКП, бедняга, он даже не знал что его облагодетельствовали, приняв в большевистскую церковь и с горечью говорил о том, что рад бы оставить Россию, если бы немцы не сидели так прочно на его родине.
Когда латыша сменил его товарищ, ко мне подошел другой солдат – худой, зеленый подросток-еврей. Разглядев его, я невольно опросил:
– Каким образом в красную гвардию нанялся еврей? Разве он не мог заниматься своим ремеслом или торговать или, может быть, он большевик?
– Нет, какое там!
И он рассказал мне горькую повесть о бедной рабочей семье, в которой старик извозчик лишился лошадей, два старших сына убиты на войне, а он, чтобы прокормить своих стариков, должен был пойти на службу к этой банде: за тысячу рублей в месяц и два фунта хлеба в день.
На следующий день в Чека привели к нам третьего товарища – А. Т., тоже видная персона в Витебске. В революционном прошлом – председатель Совета солдатских депутатов, и сейчас – председатель того Комитета по борьбе с безработицей, о котором я выше сообщал. А. Т, как всегда, спокойный и ровный, с усмешкой рассказывал, как его заманили в ловушку. Ему позвонили, что Исполком приглашает его на заседание по поводу нашего ареста. Он пошел туда и по дороге был перехвачен Чекой. Мы очень обрадовались ему, с его появлением у нас возникли связи с внешним миром. На далеком пустыре, видном из окна замаячила знакомая женская шапочка, и мы издали дружески раскланивались.
Тетушка принесла мне обед и подушку. Я первое принял, а подушку отклонил, опасаясь загрязнения. Но чем больше мы сидели, тем немыслимей казалось нам освобождение, тем острее нам хотелось одного: в тюрьму. И мы дождались своего. Вечером, в сумерки мы двое (А. Т. был оставлен в Чеке) шли по улице под конвоем с шашками наголо, вызывая смятение прохожих и удивленные взоры. Подбадривая Б. Х., я требовал, чтобы он шел бодрым, размеренным шагом, в такт солдатским сапогам. Стояла темная ночь, когда мы подошли к тюрьме, находившейся на окраине города. После года революции чем-то призрачным повеяло на меня от этого большого, казенного здания в белую краску, за высокой оградой сейчас уже спящего своим тяжелым тюремным сном. В полуосвещенной каморке, где конвоиры сдавали бумагу из Чека и нас в приложении к ней, нас встретили формально. Но как только конвоиры ушли, явное удивление отразилось на лице тюремщика.
– Я был при вас членом Совета рабочих депутатов, – сказал он мне с улыбкой.
– Ну, вас-то скоро выпустят, это недоразумение, разве будут они вас держать в тюрьме?
И, вздыхая и охая о тяжелых и причудливых временах, он передал нас дежурному надзирателю. Сознаюсь, я успел на обороте бумаги, присланной из Чека, заметить формулировку нашего обвинения. Тогда, на заре красного террора, оно звучало чудовищно и бессмысленно: «контрреволюционный заговор».
Нас подвергли тщательному обыску, забрали деньги, ножницы, часы и повели дальше. Проходя по двору, оглядывая унылый и грязный вид тюремных помещений, я внезапно вспомнил упреки одного бундовца-каторжанина, который провел в этой тюрьме десять дней после январской демонстрации по поводу разгона Учредительного собрания и который писал нам на волю с укоризной, что в 17-м году мы совсем позабыли о тюрьме, не предвидели, что нам придется опять в ней сидеть, что тюрьма без присмотра и без ремонта приходит в ветхость и не может служить приличным кровом для политических узников. Передаваемые с рук на руки, мы, наконец, подошли к карантину, где, по тюремным условиям, нам надлежало провести десять дней. Открыли тяжеловесный замок, отодвинули железный засов. Мы вошли и очутились в глубоком мраке, услышав за спиной движение засова и ключа. В этом мраке мы почувствовали такую острую, удушливую вонь, от которой непривычного человека привело бы в ужас. Но мы поняли, что это парашка и, обходя зловонное место, пошли ощупью дальше. По-видимому, я что-то громко сказал или просто выругался, и мой голос был узнан, с широких общих нар молодой голос назвал меня. Кое-как удалось зажечь керосиновую лампочку и обозреть позиции.