Павлик не понял, что с ним случилось – нахлынула ярость, мир сделался алым, небо почернело и опустилось. Наверное, он кричал. Наверное, Пис давал сдачи. Наверное, ему помогали приятели, Павлик этого не видел, им овладело бешеное желание прекратить, растоптать, уничтожить, стереть в порошок.
Он пришел в себя, осмотрел поле боя и ужаснулся. Неподвижный Пис валялся лицом в асфальт, Агоп корчился в стороне, закрывая разбитое лицо, спугнутая третьеклассница отбежала в сторону и вытянула шею, как цыпленок в опасности. Остап куда-то делся.
Вокруг валялись книги, смятые тетради, карандаши и ручки… Выпавшие из разрезанной сумки. Недалеко от Писа лежал перочинный нож. С порезанного предплечья капала кровь, но боли Павел не чувствовал. Рана была неглубокой, можно считать ее царапиной.
«Главное, чтоб дома не заметили. Надо проскользнуть мимо бабушки в ванную, помыть руку и заклеить, – думал он, собирая книги и тетради. – Сумку зашить самому».
Рассказывать родителям, а тем более младшей сестре о травле в школе было особенно стыдно, они-то его плесенью не считают, даже гордятся им иногда.
Подъехал автобус, распахнул дверцы, впуская двух старушек с авоськами. Павлик, зажимая руку, взобрался по ступенькам. Он вышел на своей остановке. Его колотило будто в лихорадке, зубы отбивали дробь, потому он решил успокоиться прежде, чем идти домой. Спустился по насыпи под одинокий орешник, что возле колхозного поля, сел, опершись о ствол, закрыл глаза.
А что если Пис мертв или покалечен? Что если у Агопа сломана шея?
Воображение рисовало картины одну ужаснее другой, кружилась голова, тошнило, трясло так, что стучали зубы. Теперь точно хана, Пис и его банда прохода не дадут.
Дома, к счастью, никого не было, Павлик зализал раны, заштопал сумку, разогрел себе приготовленный бабушкой борщ, придвинул тарелку с гренками, съел одну, потом вторую… Подумал, что от них толстеют. Напомнил себе, что качаться и худеть собрался летом, а сейчас апрель, значит, пока можно есть. И слопал все, заедая бессилие и отвращение к себе.
***
Бежево-серая туша школы громоздилось, довлела, надвигалась на Павлика айсбергом на «Титаник». Каждый день он открывал деревянную дверь и попадал в киллхаус, бежал по заминированному полю, плыл по реке, кишащей крокодилами. Его нанизывало на шипы, резало осколками, съедали крокодилы, но к вечеру он воскресал, чтобы завтра снова открыть дверь и умереть.
Он тысячи раз задавался вопросом, почему это происходит именно с ним? И отвечал, что он не такой. Он плох, смешон и ничтожен в глазах ровесников. И осознание заставляло окукливаться, отгораживаться от действительности в придуманных мирах.
Павлик семенил к школе, как загипнотизированный кролик – в пасть удава.
Сегодня особенно тошно, потому что Пис ему точно не простит унижение, и если раньше все ограничивалось плевками и подшучиванием, то теперь начнется настоящая травля.
Задребезжал звонок на урок, утонул в визге мелкоты, ринувшейся в школу. Павлик специально опаздывал, чтобы не встретиться с обидчиками в школьном дворе. Первый урок – алгебра, сегодня контрольная. Может, лучше вообще не идти? Сказать, что на автобус опоздал? Нет, математичка маме нажалуется, дома насмерть запилят.
Павлик потанцевал на тряпке у входа, вытирая ноги, наконец переступил порог, потоптался возле расписания. Прошло минут пять урока, можно идти. Математичка посмотрит волком, может, отчитает, но пустит в класс.
Воровато оглядевшись, Павлик рванул на второй этаж. Кабинет математики находился в середине коридора, прямо возле лестницы. Павлик сперва влетел в кабинет и только потом постучал.
– Извините, можно? – стараясь справиться с дыханием, проговорил он, замирая под взглядами одноклассников, прижал к бедру зашитую сумку.
Если смотреть на математичку сзади, она как толстая бабка: задница на два стула, руки-колбасы, ноги-колонны, серые волосы собраны в гульку. Поворачивается – а на лицо как старшеклассница. Павлик думал, что она начнет отчитывать, но нет, вроде даже как обрадовалась:
– Проходи, Горский! Но чтоб в последний раз!
Борька подумал, что Павлика не будет, и пересел со второй парты на третью первого ряда, к Димке-молчуну, чтоб удобнее было списывать у Ань-Тань, сидящих позади. Ань-Тань Борьку жалели и даже давали списывать, хотя чаще он сам справлялся. Если сесть перед ним, будет один вариант, и трояк обеспечен, на большее Павлик не рассчитывал, потому что после драки его трясло весь вечер, и он не подготовился к контрольной, а тема была сложная – арифметическая прогрессия.
Борька подождал, пока математичка отвернется, и бросил на парту смятую бумажку. Павлик развернул ее и улыбнулся: «Договорился скатать. Поделюсь».
Как это ни странно, на контрольной помощь Борьки не понадобилась – Павлик справился с заданием сам, а задачи посложнее оказались не по зубам даже отличницам Ань-Тань. Возле них и вокруг Леночкиной парты столпились троечники, надеясь на подачку.
Ань истерила, что она ничего не успевает, и отгоняла охочих списать, Тань грустно глядела в тетрадь, наматывая на палец длинный черный локон. Леночка же никого не прогоняла, сосредоточенно писала.
Математичка дала классу пару минут и принялась разгонять столпотворения.
Боря, отчаянно грызущий ручку, хлопнул тетрадью и поплелся ее сдавать, выглянул в окно и как заголосит:
– Народ! Там нашего Карася лупят!
Битие Карася было любимой забавой всех от мала до велика, Павлик перекинул сумку через плечо и ломанулся к двери. Он не видел, что за ним бежал жадный до зрелищ Баскаков по прозвищу Баскез анкл Бэнс, и не успел отпрянуть от распахнувшейся двери. Баскез налетел на него, толкнул, и лоб Павлика встретился с дверным косяком.
В глазах потемнело, Павлик упал без чувств. На его лбу пухла, наливалась синевой огромная шишка. Математичка бегала вокруг него, охая и причитая, напустилась на Баскакова, тот рванул за медсестрой.
Глава 3. Преобразование
Сперва я услышал детский смех и глухие удары, словно кто-то бьет мячом о стену или выбивает ковры старым советским способом, чуть позже добавилось чириканье воробьев, будто бы по мановению волшебной палочки лед отступил и началась весна…
Или я попал в рай? В аду вряд ли смеются дети. Я точно умер, в меня попали из гранатомета. Или не в меня, взрыв был рядом, потому я выжил.
Я осторожно открыл глаз и от яркого света чуть не ослеп.
– Очнулся! – пропищали женским голосом.
– Я же сказала, не надо скорую, – хрипнула в ответ другая женщина, воображение нарисовало губастую брюнетку с обветренными губами и сигаретой в руке.
– Ты как? – спросила у меня писклявая.
Я ответил нецензурно и многоэтажно, хотел вложить в ответ свое негодование, но… пропищал, как девчонка.
– Господи, что за сюр происходит? – продолжил блеять я.
Где я? Точно в больнице. Все еще не открывая глаз, я сел и тут же лег, потому что адски закружилась голова, и меня чуть не вывернуло. Когда отпустило, то я кожей ощутил недоумение медиков. Я сжал и разжал кулаки, провел ими по лицу и ощутил странное: кожа у меня нежная, как у ребенка, нет и следа щетины. Теперь понятно, что случилось: я обгорел, но меня каким-то образом спасли, и вот я вышел из комы…
Глаза!
Веки оказались на месте, даже ресницы успели вырасти, но выдыхать рано, надо проверить, не ослеп ли я. Упершись лбом то ли в пол, то ли в стол, чтоб спрятаться от света, я открыл глаза и увидел, что уткнулся в синюю клеенку, какой раньше застилали кушетки в процедурных кабинетах.
– Где я нахожусь? Где Оля?
Не дождавшись ответа, я перевернулся и обнаружил склонившихся надо мной смутно знакомых женщин: медсестра неопределенного возраста, узкоглазая, веснушчатая, с большим безгубым ртом, и длинная смуглая брюнетка с лакированной челкой, похожей на детскую горку, в ворсистом фиолетовом свитере, формой напоминающем чабанью бурку. Женщины посмотрели на меня, потом – друг на друга, и брови их поползли на лоб.