Покончив таким образом благополучно с вопросами о желудке и самоубийстве, Бетя послала брату открытку. Она долго выбирала ее в писчебумажном магазине. На ней был изображен берег "синего-синего" моря и на берегу — пушкинский рыбак. В руках у рыбака были собраны концы сети, в которой билась и извивалась золотая рыбка. Не без умысла выбрала она эту открытку и написала всего несколько слов: "Если тебе когда-нибудь вздумается написать мне, чего, впрочем, я не ожидаю, так как ты, видно, окончательно забыл меня, то вот тебе мой новый адрес — Кривая улица[21]".
Бетя послала открытку и забыла о ней.
Однажды вечером, когда она танцевала краковяк, Антонина Ивановна вручила ей письмо. Оно было от брата. Бетя горько усмехнулась. Он так скоро ответил.
"Ради Бога, Бетя, объясни мне немедленно, что это значит? У меня голова кружится. Как ты попала на эту ужасную улицу? Неужели?!.. Я сума схожу".
"А очень просто, любезный брат, — ответила она и познакомила его последовательно с историей своего падения. — Я же, — оправдывалась она, — писала тебе, что мне остается одно из двух: или лишить себя жизни, или пойти "сюда". Почему ты молчал? Почему ты не помог мне? Брат, брат! Если бы ты знал, как мне тяжело, как я страдаю! Какая это ужасная жизнь! Здесь топчут ногами человека. Душу топчут и смеются. Спаси меня! Я на коленях прошу тебя! Мне вчера снилась бабушка. Она была такая злая и проклинала меня. Вчера у меня опять шла кровь из горла. У меня теперь каждый день идет кровь. Возьми меня к себе в Америку. Ты ведь обещал. Я буду тебе рабой, буду мыть твои ноги и пить эту самую грязную воду. Буду нянчить твоих детей, качать их, как собака стеречь твой дом. Спаси меня, возьми меня!"
Письмо было пропитано слезами, и каждая буква его расплылась от слез.
Ответ получился опять скоро. Брат бранил и винил в ее падении только себя, так как долго не подавал о себе никаких известий. Тем не менее, он робко оправдывался. Он долго не писал ей, потому что в мастерской у него произошел пожар и он все время был занят ремонтом. Он называл ее ласкательными именами — Бетичкой, Бетеночкой и Бетюсенькой. Молил у нее прощения и обещал в самое короткое время взять ее в Нью-Йорк.
"Не ноги мои, — писал он, — ты будешь мыть и не стеречь дом, а будешь у меня барыней. Я и Сарра (жена) будем ухаживать за тобой, как за маленьким ребенком, наряжать тебя, гулять с тобой в парке, — в Нью-Йорке несколько прекрасных парков, — бывать в театре и любить, как родную. Мы на руках будем носить тебя и ты забудешь все горести. Вылечишь грудь. В Нью-Йорке великолепные врачи. Мы потом выдадим тебя замуж за хорошего человека. Это ничего, что ты теперь "такая". Ты ведь — не виновата. Что — тело? Душа нужна. А у тебя душа — чистая, белая, как русский снег. Пока посылаю тебе 10 долларов и нашу "группу". На этой группе сняты — я, моя жена, две дочери — Аннет и Юдифь, а у ног — сыновья: Боби, Панах, Вильгельм, Джон, Нафтуле и Коцебу (на руках у няни). Все дети — послушны, читают хорошо и пишут. Боби играет хорошо на скрипке, а Аннет вышивает гладью".
Бетя клялась в тот день перед всеми со слезами на глазах, что это — первый радостный день в ее жизни и, что она теперь может спокойно умереть. Она ни на минуту не расставалась с карточкой, целовала ее и часто восклицала, не веря своим глазам: "Да неужели это Самуил?!"
Она помнила Самуила щуплым, зеленым мальчиком — "крыжовником", как называли его мальчишки, а теперь перед нею был плотный мужчина, настоящий джентльмен с самодовольной, смеющейся физиономией, затянутый в превосходный сюртук, в цилиндре и с бородкой "буланже". Он сидел в кресле, как президент Соединенных Штатов, обняв правой рукой Сарру — даму вдвое толще его, с двойным подбородком, в шелковом платье и с громадной брошью — и их обоих окружали сытые, здоровые и богато одетые дети и глядели на Бетю бойкими и веселыми глазами. В углу стояла обезьяноподобная няня-негритянка и держала на руках годовалого Коцебу, который ухмылялся во весь рот.
Бетя по целым дням носилась с картонкой, в сотый раз показывала ее подругам и хвасталась:
— Это мой брат, а это его жена и дети. Правда, он — красавец? А какой он богатый. У него самый большой магазин в Нью-Йорке.
Со дня получения последнего письма и карточки прошло несколько недель. Бетя считала часы и минуты и все время находилась в лихорадочном состоянии. Чуть звякнет звонок, она летит в коридор и смотрит — не пришел ли почтальон и не принес ли ей радостную весть о том, чтобы собираться в путь? А она совсем была готова к отъезду. Под кроватью давно стоял сундучок с самыми необходимыми предметами, перевязанный веревкой. И каждую ночь ей снился бушующий океан и длинный, высокий корабль, который несет ее к брату, к месту отдыха.
Бетя осунулась и не раз, после частых и напрасных заглядываний в коридор, бросалась на подушки, заливалась слезами и спрашивала: "Когда же? Когда же наконец я отдохну?"
"Подожди немного", — отвечал чей-то ласковый голос…
Прошла еще неделя. Бетю, после той памятной ночи, когда она, во время исступленной пляски, в которой выплясывала все свое горе, упала, обливаясь кровью, отвезли в больницу.
И так она не дождалась письма…
Надя, припомнив все эти подробности, стала торопиться еще больше.
Одевшись, она вышла на улицу и направилась к больнице.
В больнице как раз был приемный день и по этому случаю у ворот, во дворе, коридорах и палатах толпилась масса народу.
Бетя лежала в инфекционном отделении в конце сада, в котором, пригретые ярким солнцем, весело шумели и возились воробьи.
Надя недолго искала Бетю. Она лежала в маленькой угловой палате, на койке. Всех больных в этой палате было шесть — две старухи с безжизненными глазами и пергаментными лицами, пожилая женщина, возле которой стоял высокий черный еврей в засаленном лапсердаке с большим коробом у ног, девочка лет 13 с маленьким, беленьким, как пасхальное яичко, личиком, обложенным густыми, мягкими, темно-русыми волосами, очень похожая на Ганнеле Гауптмана — она сидела на матраце и большими, печальными глазами глядела в широко раскрытую дверь, в которой толкались посетители, и на личике ее было написано ожидание, — и еще одна, накрытая с головой теплым одеялом. Шестой больной не видно было, так как перед ее кроватью стояли зеленые ширмы. Из-за ширм доносилось тихое клокотание. Казалось, что там стоит очажок, а на очажке — чайник и в нем клокочет вода.
Палата освещалась двумя большими окнами, в которые лилось растопленное золото весеннего дня и заглядывали голубое небо с белыми облачками и акации.
Бетя была неузнаваема. Голова ее была острижена, как у мальчика, лицо вытянуто, и вся она, в белой кофточке, под белым, как снег, одеялом, на белых подушках была белая-белая. Как из снега вылеплена.
Бетя первая узнала Надю и слабо поманила ее сильно исхудавшей рукой. Надя хотела поцеловать ее, но она воспротивилась:
— Ты еще заразишься.
— Ну так что ж? — ответила Надя и села возле нее на постель.
— А я думала, — улыбнулась Бетя, — что ты забыла меня.
— Никогда. Хочешь апельсины? — спросила Надя и положила перед нею узелок с четырьмя крупными апельсинами, купленными ею по дороге.
Бетя поблагодарила ее.
— Ну, как чувствуешь себя? — спросила Надя.
— Немного лучше, — ответила Бетя медленно и с расстановкой. Ей трудно было говорить. — Кашель перестал мучить, и крови теперь меньше. Я два дня подряд лед глотала.
— Может быть, тебе приказано не говорить? — перебила ее Надя.
— Да… Но ничего. А хорошо здесь, Наденька, — и на впалых щеках ее выступила краска. — Как в раю. Кормят, ухаживают. Я бы никогда не ушла отсюда. — Краска вдруг сбежала с ее лица, и она испуганно прошептала: — Неужели придется возвращаться назад, туда? Опять пудриться, выходить в зал, танцевать. Боже! — и она закрыла руками глаза. — Как поживает Василиса? — спросила она потом, отнимая от глаз руки.