Литмир - Электронная Библиотека

Ему виделись Дусины губы, неяркие, изогнутые, нижняя губа чуть выпуклее верхней, и руки, жесткие на ощупь, но в то же время осторожные, нежные, можно было только удивляться, откуда у крестьянской женщины такие нежные, несмотря на огрубевшую кожу, такие бережные в движениях руки.

Тогда она тихо, обеими ладонями взяла его голову, прижала к себе, и он сразу ощутил запах парного теплого молока.

Не открывая глаз, он пробормотал:

— Молока хочу.

А она вздохнула:

— Где ж я тебе возьму его, сынок?

Веки его казались тяжелыми, и все-таки ему удалось открыть на секунду глаза. Прямо перед собой увидел свежий, с чуть вывернутыми губами рот, в неровном румянце щеки, темную прядь на виске, которую она пыталась запрятать под платок, а прядь по-прежнему своенравно выбивалась из-под платка.

— Какой я тебе сынок?

От усилия, от того, что произнес несколько слов, или еще по какой другой причине он вдруг провалился куда-то в черный, без конца и без края тоннель, глубокие, тусклые пролеты сменяли друг друга, ни просвета, ни самого маленького лучика, чернота, пропасть, провал…

А потом он очнулся. Осенний, тихо гаснущий день смотрел в окно, малиновый закат горел вдалеке, за лесом.

Она спросила его:

— Хлебца хочешь?

— Да, — сказал он, — очень хочу. И еще молока.

— Молока нема, а хлебца я тебе дам, краюшку черенького.

Она так и сказала «черенького», и он сразу вспомнил маму. Мама всегда говорила «черенький» вместо «черненький». У него даже слезы выступили на глазах, так живо представилась мама, милая ее быстрая улыбка, слегка впалые щеки в родинках, светло-русые, почти рыжеватые волосы.

Отец звал маму «рыжик», и он, сын, тоже порой говорил:

— Мама, а ты и в самом деле рыжик.

— Возьми хлебушка, — сказала Дуся.

До чего же вкусной была эта черствая, пахучая краюшка с хрусткой, в пупырышках корочкой, с жесткими остинками, попадавшимися в мякоти!

Корсаков старался продлить наслаждение, долго жевал, потом уже с сожалением глотал кусочек, снова откусывал от краюшки и снова жевал, жевал без конца…

Дуся сама, на своих руках перенесла его в подпол, сказала:

— Немцы близко, в Козлове, глядишь, не иначе завтра здесь будут…

Он спросил:

— Что же делать?

— А ничего, — ответила Дуся. — Сховаю тебя глубоко-далеко, ни один чертушка не отыщет.

Он и оглянуться не успел, как она подхватила его, словно малого ребенка, на руки, правда, был он в ту пору легкий, почти ничего не весил, открыла крышку подпола, стала вместе с ним спускаться в погреб.

А там уже ожидал его мешок с сеном и стояла тоненькая самодельная свечка на жестянке из-под килек.

— Даром не жги свечку, — сказала Дуся, вынула из кармана коробок, в нем несколько спичек. — Понял?

— Понял, — ответил он.

В тот же вечер она спустилась к нему, принесла миску щей, сказала:

— Хлеба нету, обещались принесть, да все никак не несут…

— Ладно, — сказал он. — Обойдусь.

— Лежи тихо, — она наклонилась к самому его уху, — немцы по домам шастают.

Горячее ее дыхание обожгло ему щеку, вдруг почудилось, хилый огонек свечки внезапно вспыхнул что есть сил и осветил ее лицо, Корсаков впервые хорошенько разглядел теплый, мерцающий блеск глаз, тугую молодую кожу, щеки в неровном румянце.

Он чуть было не воскликнул:

— Так вот ты какая, Дуся, — но вовремя сдержался; надо было лежать тихо-тихо, иначе всякое могло случиться, немцы обнаружат его, тогда несдобровать ни ему, ни ей.

Она нашла его в лесу, ходила за сучьями, за сухими ветками и увидела возле дуба, в лощине, почти замерзшего, ослабевшего от потери крови. Не долго думая, взвалила его на себя.

Ей повезло: ни одна живая душа не встретилась на дороге, кроме собаки Белки, которая жила то у нее, то у старухи бобылки Прохоровны, на другом конце села.

Белка проводила их до калитки, а потом, будто стремясь поскорее поделиться новостью, понеслась по дороге к другой своей хозяйке, Прохоровне.

— Гулена ты, — беззлобно проговорила ей вслед Дуся.

Она промыла его рану, перевязала чистой сурового полотна рубахой. Рана была глубокой, крови вытекло много, но кость не была задета.

Он открыл глаза, она сказала:

— Лежи тихо, сынок…

Он опять потерял сознание и очнулся только ночью.

Было темно, тихо, он вытянул здоровую руку, наткнулся на кружку с водой. Выпил воды, снова заснул и спал крепко, вплоть до полудня.

Поначалу Дуся представлялась ему и вправду старой бабкой, движения у нее были тихие, как бы нарочно замедленные, голос неторопливый, приглушенный, называла она его «сынок», «милый», так обычно деревенские старухи называют молодых; платок у нее был низко надвинут на лоб, и концы его обвязаны вокруг шеи. В полутьме подпола ее лицо казалось стертым, словно старая икона.

Но с той поры, когда он неожиданно разглядел Дусю, поняв, что она еще молода, может быть, не старше его самого, он стал немного стесняться ее, и она, чувствуя это, тоже смущалась каждый раз, когда ее рука касалась его руки. Она стала чуть суше с ним, отстраненней, что ли, подаст ему миску щей или отварную картошку и спешит поскорее уйти, а он однажды взял ее за руку и не выпустил.

— Постой, Дуся…

Словно бы нехотя, она присела рядом с ним.

Он приподнялся, вглядываясь в ее глаза.

— Одна живешь?

Она кивнула.

— Теперь одна, свекровь померла месяц тому назад.

— И что же, сама похоронила ее?

Она удивленно переспросила:

— Конечно, сама, кому же еще хоронить? У нас кладбище неподалеку. При кладбище церковь, на всю округу славится.

— Чем славится? Или поп очень хороший?

Она не заметила или не захотела услышать насмешку в его голосе.

— У нас церковь старинная, ей, говорят, чуть ли не две сотни лет, даже из Москвы как-то приезжали, люди сказывали, в каких-то книгах, что ли, про нашу церковь все как есть записали…

— Понятно, — промолвил Корсаков. — А кто еще был в семье?

— Еще был свекор, тоже помер летось.

— А муж где? Давно на фронте?

— Давно.

Она помолчала, покусывая былинку, выдернутую, должно быть, из его сенника.

— Тут дело непростое…

— Чем же непростое?

— Он со мной только два года пожил и к другой ушел.

— Как же так?

— А вот так. Другая слаще почудилась, разве так не бывает?

Голос ее звучал спокойно, почти насмешливо.

— Бывает, — согласился он.

Она замолчала. Белые, чистые зубы ее перекусили былинку.

— Мы сперва хорошо жили, можно сказать, душа в душу, и родители его приняли меня, я для них желанной снохой была, но тут случилась беда.

— Какая же беда?

— Мужик гулять начал.

— Как же так, ни с того ни с сего?

— Да вот так вот, ни с того ни с сего, — сказала Дуся. — Поехал как-то в город, он был тракторист не из последних, послали его на совещание в район, и там спознался с продавщицей из универмага. И такая пошла с того дня карусель…

Опять в ее голосе звучала насмешка, будто рассказывала она о ком-то постороннем, даже вроде бы малознакомом.

Он спросил:

— Чего ж ты смеешься в таком случае?

— Неужто плакать буду?

Негустые брови ее сошлись вместе.

— Я свое уже отплакала, больше не хочу!

Он вспомнил, мама часто говорила: «Круты горки, да забывчивы».

Наверное, и в самом деле любое горе пережить можно и потом рассказывать о нем вот так же спокойно, даже со смешком, с непритворной улыбкой.

— Он тогда ушел к продавщице, Алькой ее звали, люди сказывали, красивая вроде.

— Ты тоже красивая, — сказал он.

Даже при тусклом свете самодельной свечки стал виден густой румянец, хлынувший ей в щеки.

— Будет смеяться-то.

— Нет, правда красивая, я не смеюсь.

— Какая ни есть, а все брошенка.

Он нашел ее руку, сжал широкие, сильные пальцы.

— Не надо так говорить.

— Ладно, — послушно отозвалась она, — не буду.

— Значит, он ушел, а ты здесь осталась? В его доме?

93
{"b":"854567","o":1}