Литмир - Электронная Библиотека

— Нет, ждала, — возразила Клава, — и минуты я не верила, что Алеша погиб!

— Я тоже не верила, — сказала Маша, а Петька, уписывающий тушенку с винегретом, оторвался на миг от тарелки, пробормотал с полным ртом:

— И я не верил…

Все засмеялись. Алевтина вынула платок, обмахнула сухие глаза.

— Что за парень наш Петюня, — сказала задушевно. Петька, улучив момент, показал ей язык и снова уткнулся в свою тарелку.

Клава погрозила ему пальцем. Потом сказала:

— Вот чем хотите клянусь, детьми своими поклясться могу, я его ждала, каждый день ждала. Утром, бывало, проснусь, может, думаю, сегодня он явится? Вечером с работы домой спешу и по лестнице как рвану, ни на что не погляжу, устала не устала, бегу, что есть сил, вдруг, думаю, он уже здесь, дома, ждет меня.

Голос ее дрогнул. Маша тихонько положила руку на ее ладонь.

— Думаете, нам легко было? — снова начала Клава, чуть погодя. — Все, все, как есть, пережили: и налеты, и воздушные тревоги, и вахты фронтовые, когда по нескольку дней из цеха не выйдешь, а сердце все, как есть, изболится, потому как дома ребята одни, и что там у них, все ли в порядке, не сожгли ли дом, не убежали ли в чем есть на улицу, не голодные ли, ничего неизвестно…

Закрыла лицо обеими ладонями, но тут же снова открыла лицо, тряхнула волосами:

— А тут Маша заболела, что делать? Гляжу, тает девчонка, вдруг, думаю, не сберегу, что тогда скажу Алеше?

Сложила вместе большие, тяжелые ладони с раздавленными работой пальцами.

— Как тогда жить буду, думаю? Усиленное питание ей нужно, а где возьму? Война ведь… Хорошо, я ковер на сало выменяла, потом зеркало на сливочное масло, правда, после гляжу, масло-то пополам с водой…

— Бывает, — заметила Алевтина. — На рынке только и норовят как бы обмануть кого ни попало…

— Потом я часы Алешины обменяла, «Звезда», кажется, назывались?

— «Звезда», — сказал он.

— Помнишь, Дуся, как мы с тобой на рынок в Пушкино рванули?

— Как же не помнить, — отозвалась Дуся. — Три поезда пропустили, пока наконец-то втиснулись…

— Там сразу же на мужичка-кулачка наткнулись, — продолжала Клава. — Как сейчас помню, борода по самые брови, глазки колючие, уж он эти твои часы, Алеша, и так и этак вертел, и к уху прикладывал, и тряс их, все ждал, что они станут, а они идут себе да идут…

— Помнишь, Митя вам гречневой крупы дал? — спросила Алевтина, обращаясь к Клаве, но глядя на Дмитриева. — Потом как-то сахар тоже, не то песок, не то кусковой…

Клава даже бровью не повела в ее сторону. Дмитриев безошибочно угадал, как, должно быть, Алевтина долго и настойчиво, это она умела, каждый раз напоминала Клаве, что, дескать, ее Митя помог им, чем мог, и что бы они делали без Мити, и какой ее Митя замечательный, самоотверженный человек…

Не было бы за столом посторонних людей, он бы врезал сестре, что называется, от всего сердца. Впрочем, к чему теперь какие бы то ни было слова, упреки? Что было, то было, не исправить, не переделать, и позабыть прошлое — невозможно.

Клава сказала:

— Теперь ты, Алеша, у нас без часов остался. Я тогда за них творог и яйца получила…

— Ничего, — пробормотал Дмитриев, — не пропаду…

— Счастливые часов не замечают, — заметила, улыбаясь, Алевтина.

Клава обняла мужа, крепко прижалась к его щеке.

— И то верно! Чем же мы сейчас не счастливые?

— Тут одна тетенька просила маму твое пальто продать, папа, — сказала Маша. — Мяса ей в обмен предлагала, еще чего-то…

— Сахара постного, — вспомнил Петька. — Я до того люблю постный сахар…

— Только мама ни в какую, — сказала Маша, — ни за что не согласилась.

— А как же? — спросила Клава. — Я ей говорю, и не просите, все одно не соглашусь ни за что, как же это я отдам его пальто, он вернется, а ему надеть нечего, без часов еще туда-сюда, а без пальто как же?

— Нет, ты в самом деле верила, что он вернется, — сказала Дуся. — Не то что я…

Красивое лицо ее помрачнело, как бы разом погасло.

Клава не расслышала Дусиных слов, продолжала дальше:

— Чего уж там говорить, досталось нам на сто лет вперед…

— Это ты верно сказала, — вставила старуха Квашнева, — на все сто лет вперед…

— Хорошо, что помогли мне на нашем заводе, — сказала Клава. — Машу в детский санаторий определили, в Сокольниках, она там два месяца пробыла, верно, дочка?

— Два месяца и пять дней, — сказала Маша.

— Как вернулась, гляжу, совсем моя девка другая стала, не узнать.

— Еще бы, — согласилась Алевтина, поджимая блеклые губы, — шутка ли, на свежем воздухе, на всем на готовом…

— Надо было пальто тоже сменять, — сказал Дмитриев. Он уже успел выкурить никак не меньше десятка самокруток и теперь «стрелял» «гвоздики» у Федора Иваныча. Слушать Клаву было необычайно мучительно, каждое слово как бы стучало в его сердце, отдавалось в нем тяжким сознанием собственной вины.

Да, на нем лежала вина за все, за болезнь дочки, за нехватки, за того мужичка-кулачка, которому Клава отдала часы, а он тряс и разглядывая часы, все думал, что его хотят обдурить, после сунул Клаве творог и яйца, и она взяла, потому что надо было кормить детей.

Он, Дмитриев, был повинен во всем и в то же время разве он знал? Разве мог представить себе, хотя бы на минуту, на тысячную долю секунды, что станется с его семьей здесь, дома, без него?..

Василий Куприяныч перебил мысли Дмитриева:

— Давай, Алеша, расскажи о себе…

— Что рассказать? — спросил Дмитриев.

— Как все с тобою было.

— Как все со мною было? — переспросил Дмитриев, — это надо подряд целую неделю рассказывать, никак не меньше.

— У нас время пока что есть, не устанем, — сказал Василий Куприяныч. Он уже слегка захмелел, серенькие, в припухших веках глаза его сузились, стали окончательно щелочками.

Дмитриев вспомнил, как в лагере, в третьем бараке однажды сидели они возле железной печурки. Зима, холод, ночь. В ночи особенно ясно слышен собачий лай, начальник лагеря штурмбанфюрер Шнитке любил овчарок.

Кто-то сказал:

— Кравченко, выдай на-гора…

Кравченко был щуплый, маленького роста, в прошлом донецкий шахтер. Попал в плен возле Старой Руссы. Ничем особенным не выделялся из всех, кроме одного, писал стихи.

И любил читать свои стихи товарищам и мечтал, когда-нибудь, когда неизвестно, но все равно, так будет, он вернется к себе в Донбасс и будет выступать в городском театре, вот так же, как некогда до войны там выступали артисты. И прочитает свои стихи, написанные в плену.

Больше всех других стихов Дмитриеву нравились вот эти стихи Кравченко:

Россия, страна дорогая,

Родимый березовый край,

Я часто тебя вспоминаю,

И ты обо мне вспоминай!

Ты помни о сыне далеком

В тяжелом фашистском плену,

Гляжу и гляжу на восток я

И вижу родную страну,

Синеют колхозные пашни,

Леса над рекою шумят.

И люди советские, наши,

По-русски со мной говорят…

Дмитриев как бы воочию увидел сейчас Кравченко, туго обтянутые кожей его щеки, тонкие костлявые пальцы. Когда Кравченко читал стихи, он все время жестикулировал. Глаза его лихорадочно блестели, красивые когда-то, должно быть, веселые, лихие глаза, как бы отороченные темными ресницами — угольной пылью, въевшейся за годы работы в шахте…

Кравченко умер ранней весной сорок пятого. Лежал притихший, очень маленький. Говорил:

— Как вернусь домой, живо поправлюсь, от одного воздуха сразу же приду в себя, вскочу на ноги, только меня и видели!

50
{"b":"854560","o":1}