Не верил, что умирает, не желал сдаваться.
Дмитриев подумал, что позднее, когда все уйдут, он непременно прочитает стихи Кравченко Клаве и детям, пусть знают, что за человек был Кравченко, донецкий шахтер, его товарищ, тоже не по своей воле угодивший в плен…
Как бы разгадав мысли Дмитриева, Дуся сказала: — Когда-нибудь потом расскажешь, Алеша, не теперь…
— И то верно, — согласился Дмитриев.
Клава встала, держа в пальцах рюмку.
— Еще раз, Алеша, хочу за тебя выпить, за то, что ты пришел живой ко мне и к детям, за то, что дождались мы тебя…
— Ура! — негромко произнесла Дуся. По щекам ее катились слезы, она не вытирала, может быть, даже не чувствовала их. — Не могу больше, — отставила от себя подальше свою рюмку.
— Думаешь, я, что ли, привычная? — спросила Клава. — Но за мужа своего, за радость свою не могу не выпить!
— Хватит, Клаша, — сказал Дмитриев, — больше не надо!
— Не бойся, не подумаю больше, — ответила Клава, счастливо улыбаясь.
— Чему это ты смеешься? — удивленно спросила Алевтина. — Чего тут такого веселого?
— Кому как, не знаю, — сказала Клава, — а мне до того весело!
— Почему весело?
Алевтина, сощурясь, смотрела на Клаву карими глазами, походившими и не походившими на глаза Дмитриева.
— А потому, что муж мой рядом и снова, как бывало, приказы мне отдает, — сказала Клава.
— Все, как прежде, — сказала Дуся и вытерла ладонью влажные щеки.
Старуха Квашнева встала, поклонилась Дмитриеву.
— Спасибо за хлеб, за соль.
— Что так быстро? — спросил Дмитриев.
— Хватит. Посидела за чужим столом, нагляделась на чужое счастье, пора и восвояси.
Она выпила единым духом, не глядя ни на кого, еще раз поклонилась и вышла.
Инвалид Федор Иваныч, когда-то непревзойденный пекарь, еще у самого Филиппова калачи выпекал, покачал лысой головой:
— Сильна старуха…
— Чем же так уж сильна? — спросила его жена Степанида Сергеевна, юркая старушонка, тощенькая, в чем только душа держалась, однако быстрая, подвижная, как искорка.
Старуха Квашнева издавна не ладила со Степанидой Сергеевной, и в былые времена Дмитриеву не раз приходилось улаживать постоянные их споры друг с другом; спорили они, бывало, из-за всего: из-за конфорки на плите, из-за платы за электричество, из-за уборки мест общего пользования…
Клава придерживалась нейтралитета, но в душе, Дмитриев знал, была на стороне Степаниды Сергеевны. И теперь он удивился, когда услышал Клавины слова:
— Зачем вы так говорите, Степанида Сергеевна? Полина Кузьминична человек обиженный, убитый, шутка ли, какое горе на нее навалилось!
— Никто не спорит, горе оно и есть горе, — тоненьким голоском произнесла Степанида Сергеевна, она была себе на уме; знала, когда следует промолчать, когда возразить, когда согласиться. — Только для чего же на чужое-то веселье тень наводить? Плохо тебе, кто же спорит, а людям не к чему душу травить, и себе не поможешь, и других омрачишь…
— Что верно, то верно, — сказал Федор Иваныч, всегда и во всем соглашавшийся с женой, — Степа сказала, как припечатала.
— Нет, — сказала Клава, — горе у нее такое, ни с чем его не сравнить.
Невольно потянулась к Петьке, погладила его по голове, Петька надул щеки, отодвинулся от нее. Не любил, чтобы с ним при всех словно с несмышленым малышом обращались.
— Я думаю, она немного не в себе, — заметил Дмитриев.
— У нее, как когда, — сказала Клава, — когда в полном своем уме, а когда вроде помутнения находит…
— У нее, кажется, еще невестка была? — спросила Алевтина.
— Была. Уехала с дочкой, завербовалась и куда-то махнула на Север.
— Стало быть, за длинным рублем, — предположил Василий Куприянович.
— Должно быть, так и есть, — согласилась Клава, — а про старуху начисто забыла, старухе от нее вот уже который год ни строчки, ни весточки, ничего!
— Ты у нас счастливая, потому и добрая, — сказала Дуся, улыбаясь, как показалось Дмитриеву, немного насильственно, — все счастливые всегда добреют…
Клава тоже улыбнулась в ответ.
— Может, и так, не знаю.
— Ладно, давай споем что-нибудь, тряхнем стариной.
— А что спеть, Дуся? — спросила Клава.
Дуся подумала и начала:
— Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…
Голос у Дуси был пронзительный, очень тонкий, но пела она верно, ни разу не сфальшивила, крупные, походившие на сливы глаза ее повеселели, разгорелись.
Василий Куприяныч подхватил фальцетом:
Выходила на берег Катюша,
На высокий…
Неожиданно дал петуха, засмеялся.
— Гляди, папа, надорвешь голос, в Большой театр не возьмут, — сказала Клава.
— И не надо, — ответил Василий Куприяныч не то сердито, не то обиженно, будто ему и впрямь грозило, что его не примут в Большой театр.
Дуся допела до конца. Нахмурилась, сжала губы.
— Ты чего? — тихо спросила Клава.
— Ничего.
— А все-таки?
— Гена «Катюшу» любил, помнишь?
— Помню.
Клаве вспомнилось, как это случилось. Дуся в тот день пришла на работу радостная, сказала:
— Геночка письмо прислал. Все у него хорошо, пишет…
И Клава невольно позавидовала ей: дождалась, получила письмо от мужа, а ее Алеша уже месяца четыре молчит…
Клава даже застыдилась сейчас тогдашней своей зависти.
Как все неожиданно обернулось!
Было это в марте, а в апреле, тогда как раз ранняя пасха была, Дуся собрала, как она выражалась, бабешник, позвала Клаву, свою сестру Ларису и соседку по квартире Анну Егоровну.
— Давайте, девочки, — сказала, когда все уселись за стол, — попразднуем, как умеем, отметим Геночкино письмо.
Лариса, толстая, с выкаченными коровьими глазами, решительно непохожая на красивую Дусю, удивилась:
— От Гены твоего письмо? Что, еще получила?
— Нет, не получила, может, на днях получу.
— Так ты же то, старое, с месяц, как получила.
— Ну и что с того? — сказала Дуся. — С фронта письма знаешь как долго идут?
— Откуда же мне знать? — спросила Лариса. Она работала на кондитерской фабрике «Рот-Фронт», мастером конфетного цеха, с мужем была в разводе и теперь уверяла Дусю, что ни за что не хочет снова выйти замуж. Но Дуся знала, что неправда все это, пустые слова, Лариса спит и видит увести из семьи начальника смены на ее фабрике, а он ни в какую, поскольку Лариса устраивала его во всех отношениях, но только не как жена.
Посидели, выпили вина, поели пирогов с грибами, грибной икры, заливной рыбы, Дуся была мастерица вкусно готовить, особенно у нее удавались пироги, тесто, словно пух, и потом в ту пору много продуктов можно было свободно купить в магазинах, еще года не прошло с начала войны.
После Дуся вытащила свои и Геннадия фотографии.
— Это мы с Геночкой в доме отдыха… А это мы с Геночкой на новоселье у свекрови… А вот мы в парке культуры…
Оживилась, раскраснелась, молодая, совсем как девушка…
Прозвучал звонок в коридоре. Анна Егоровна вышла из-за стола.
— Наверно, дочка с работы пришла…
Вернулась в комнату, села рядом с Клавой. Шепнула:
— Выйди ненадолго.
— А что такое? — тихо спросила Клава. Но Анна Егоровна ничего не ответила, только сжала ее руку.
Между тем Дуся завела патефон, поставила любимую пластинку «Очи черные». Стала подпевать тонким своим голосом певцу Вадиму Козину, который уверял, что черные глаза забыть невозможно, они всегда горят перед ним…
Клава незаметно вышла в коридор вслед за Анной Егоровной. И там, в коридоре, Анна Егоровна показала ей письмо.
Клава читала, никак не могла уяснить. О ком это? Про кого? Потом вдруг поняла все сразу.
«Ваш муж, Геннадий Николаевич Закаемов…»
Клава не сдержалась, вскрикнула, тут же спохватилась, зажала рот обеими ладонями:
— Это же Геннадий, Гена…
— Он самый, — сказала Анна Егоровна.
Старое, изрезанное морщинами лицо ее страдальчески исказилось.