— Кто вы? Что вы здесь делаете? — резко спросила она незнакомую пожилую леди, как ни в чем не бывало устроившуюся в одном из кресел с вязанием в руках. Как странно: Оливия не слышала ни шагов, ни шороха платья, ни скрипа кресла, ни лязганья спиц. Как будто старушка соткалась из воздуха.
— Друг, — та испытующе улыбнулась, по-птичьи склонив голову набок. Спицы, как заведенные, вращались в ее руках. — И пришла с дружеским визитом. Но сейчас куда интереснее, что здесь делаешь ты?
— Друг лорда Колдблада? — облизнув губы, уточнила Оливия, как завороженная уставившись на спицы. — Сейчас его нет. Он будет через несколько дней. Почему мне не доложили о вашем приезде?
Она старалась звучать учтиво, но слова поневоле выходили грубыми: Оливия была сбита с толку и перепугана. Сейчас она панически соображала, есть ли риск, что эта пожилая леди расскажет Колдбладу о месте их встречи. Не эта ли угроза была завуалирована странным вопросом «что здесь делаешь ты?». Будто прочитав ее мысли, старушка продолжила:
— Граф не знает, что я здесь, и узнать не должен… Шесть… Я пришла поговорить с тобой с глазу на глаз… Семь, восемь… Но для начала присядь, как говорят в народе, в ногах правды нет.
Оливия опустилась в кресло напротив гостьи, в немом изумлении разглядывая незнакомку. Та была одета, как уличная попрошайка: длинная рваная юбка вся латанная-перелатанная, в разноцветных, наспех пристроченных заплатах, белая рубаха с широкими рукавами, поверх нее кирпичного цвета жилет и несколько рядов бус из натуральных камней. Две вялые, словно отмокшие, кисти выглядывали из рукавов, стуча при каждом движении шариками цветных браслетов. Во взгляде были и прозорливость, и меланхолия.
— Когда я смотрю на лорда Колдблада сейчас, то уже не вижу в нем мальчика, которого когда-то знала и горячо любила, — старушка грустно улыбнулась Оливии, а ее руки, будто живущие отдельной жизнью, продолжали размеренную работу. — Не хочу сказать, что так его изменил холод, хотя влияние его было неоспоримым. Но холод уже пришел на место пустоты, оставленной предательством, и исцелил ее так, как это подвластно только ему: подарив избавление от боли, но не выздоровление… — она горестно вздохнула. — А ребенком, ребенком граф был особенным: ранимым и тонко чувствующим, обидчивым, остро переживающим и до смерти застенчивым. Он был чужаком, загадкой для своей семьи, не принимающей его странных увлечений. Родители не могли взять в толк, почему их Финни так любит сидеть в одиночестве в бельевом шкафу, почему разговаривает сам с собой, почему всегда послушен и не шалит. Казалось, этот мальчик обитал в каких-то иных материях, он видел и слышал мир иначе, он мог говорить с ним на лишь одному ему ведомом языке. Он пел вместе с птицами, с головой зарывался в охапки опавших листьев, раскладывал узоры из желудей и каштанов и прикладывал к уху морские раковины, чтобы услышать баллады моря. Его слух поражал воображение: такие чуткие уши бывают только у слепых. Финнеган по звуку шагов мог узнать входящего человека, услышать стрекот крыльев мотылька в соседней комнате… почувствовать в голосе фальшь. Я думаю, что в Колдфилде, где царит вечная стужа, ему не хватало природы. Он томился по жизни и теплу, засыпал на ходу, как зверек перед спячкой. Даже упросил родителей построить оранжерею в замке, которая и стала его убежищем, где он проводил почти все свое время. Тогда она была полна цветов, самых причудливых, самых разных… Это сейчас там одни лишь эти постные белые розы, пламенно любимые Элинор. Людей же Финик сторонился. Заслужить его доверие было нелегко, но раз добившись этого, можно было не сомневаться, что этот мальчик одарит тебя самой трогательной, бескорыстной и нежной любовью, на которую только способен ребенок.
Оливия жадно слушала, забыв и про странное появление гостьи в комнате, и про ужасную находку в подвале. Она решилась перебить старушку только, когда во второй раз услышала имя девушки с портрета.
— Элинор — кто это?
Собеседница взглянула на нее с укоризной:
— Такая она, молодость… нетерпеливая, прямая. Кажется, лишь в старости начинаешь ценить детали. Что ж, мне, как плохому художнику, придется отложить написание фона до лучших времен. Может, до более благодарных слушателей. Что касается Элинор, то она была дочерью местной знати. Единственным ребенком, единственной гордостью и радостью своей семьи. Я не знаю, как родителям удалось взрастить в ней такую совестливость, так обострить ее чувство справедливости. Преисполненная благих намерений, Элинор вмешивалась в чужие судьбы, думая что помогает людям. Она ходила по их жизням, как по навесам, и не всегда те выдерживали ее тяжести. Финнеган был ею покорен, как и многие-многие другие. Но каким он был юношей? Замкнутым, скрытным, неловким и болезненно гордым. Совсем не сердцеедом. В ее присутствии он не мог связать и пары фраз, и она, видя его слабость перед ней, польщенная ею, вертела им, как ей вздумается. Сложно судить ее за это. В ней жила убежденность, что не любить ее нельзя. Она не знала отказов, и ее пресыщенное сердце было глухо к безответным страданиям молодого человека. Однажды он все-таки пригласил ее на прогулку по своей оранжерее — там он хотел с ней объясниться, наивно полагая, что ей ничего не известно о его чувствах, — и Элинор, первая гостья за все время, допущенная в его святая святых, с любопытством вертела головой по сторонам. Заметив куст белых роз, она опустилась перед ним на колени и с присущей ей легкой, естественной грацией зарылась лицом в раскрывшийся бутон. «Как я люблю розы! Когда природа создавала цветы, розы стали венцом ее творения — ничего лучше, ничего совершеннее придумать было уже нельзя. И чтобы защитить их красоту, она подарила им оружие — эти шипы, скрытые в тени зеленых листьев. Это напоминание и нам: красота требует бережного обращения». Тогда Финнеган так и не сумел найти нужных слов.
— И что? — Оливия вцепилась руками в подлокотники. — Что случилось дальше?
Недовольная, что ее снова прервали, старушка повела плечами:
— А что могло случиться, Лив? Это можно предсказать. Это одна из причин, почему ты предпочитаешь жить в написанных романах, а не наяву. Нашелся другой юноша: более дерзкий, более смелый, который обходился с Элинор с куда меньшим трепетом. Она влюбилась в него. И вышла за него замуж.
— Почему она умерла?
— А почему умирают люди? Она умерла, потому что была смертна.
— Да, но вы сказали, что именно красота стала ее погибелью, — напомнила Оливия.
— В каком-то смысле… — пробормотала старушка, переводя взгляд на вязание и говоря все тише и тише, будто проваливаясь в сон. — В каком-то смысле… В каком-то смысле так и было… Красота ведь стала и твоей погибелью, Лив, — вдруг закончила она совсем другим тоном.
— Что вы имеете в виду? — настороженно спросила леди Колблад, чувствуя, как внутри все похолодело.
— Одиннадцать лет назад, Лив, ты столкнулась с тем, с чем тебе не хватило сил сопротивляться.
— Что? О чем вы?
— О том, что случилось в апреле. В чем можно было бы обвинить весну с ее необузданностью, горячностью, бурным нравом. Весна всегда кружила людям головы.
Оливию прошиб холодный пот:
— Что… Что, черт возьми, вам об этом известно?
— Не всякую тайну можно захоронить заживо, Лив, — еще быстрее завертелись спицы, в такт ускорившейся речи. — И ты, и твоя семья спрятали концы в воду, вам удалось избежать людской огласки, но есть высшие силы, от которых правды не утаишь. Всей правды. В том, что произошло в апреле, не было твоей вины. Ты и сама это знаешь, хотя злость и обида на судьбу за то, что позволила этому случиться, у тебя остались.
Оливия, сраженная, упала на спинку кресла, точно марионетка, которой подрезали ниточки, а гостья продолжала, и ее слова, казалось, звучали все громче и страшнее, все быстрее, все резче, и спицы тоже кружились все стремительнее, с каждым движением набирая ход.
— Нет, в том, что случилось в апреле, твоей вины нет. А в том, что в ноябре, — есть. Ты думала, что сумеешь выжить, что справишься, что убежишь — да, Лив? Другая бы может и убежала, да не ты. Где уж тебе? Ты сама до смерти испугалась совершенного, ты так и не смогла это принять и жить дальше. Ты отказалась от жизни, ты решила дотянуть свою лямку, дотерпеть до старости, отвлекая свой деятельный ум вымышленными мирами, и с переменным успехом тебе это удавалось. Десять лет ты водила себя за нос. Десять лет по ночам тебя мучили кошмары. Десять лет твое сердце было застывшим, очерствевшим, точно сухое полено. Тебе не кажется, что чем длиннее отсрочка, тем болезненнее лечение? Не пора ли взглянуть в лицо своим страхам и понять, что то, чего ты боишься, скрыто в тебе самой?