Сиордия повернулся и направился к двери.
— Погодите.
Сиордия обернулся.
— У вас брюки мокрые, — сказал следователь.
— Это я в лужу упал...
— Иди! Смотри в следующий раз в лужу не садись, — впервые сказал ему «ты» следователь.
Сморщенное личико Сиордия от злости сморщилось еще больше.
— Иди! — повторил следователь.
Сиордия неуклюже выскользнул в дверь и прикрыл ее.
Следователь взял со стола Сиордиев донос, смял его и хотел было выбросить в корзину, но передумал, смял его еще больше и запихнул в карман. Опершись локтями о стол, он обхватил голову руками. Так сидел он долго, утомленный и задумчивый. В комнате слышалось тиканье настенных часов. Этот звук ударом молота отдавался в висках следователя. Воздух был пропитан табачным дымом.
Часы пробили трижды.
Он запер ящик стола на ключ, встал и погасил свет.
Улица, по которой Сиордия направлялся к дому, была плохо освещена. Хотя он ходил этой улицей лет десять и знал здесь каждую выбоину, все равно шел осторожно, ощупью. Он будто выверял каждый шаг, боясь ступить в трясину. Болото засосало его отца, и потому везде и всюду ему мерещилось болото, даже на дороге, исхоженной им вдоль и поперек.
И работать на «Колхидстрой» он пришел, чтобы отомстить болоту за отца. Говорил он об этом громко, во всеуслышание. Но как и при каких обстоятельствах утоп в болоте взводный меньшевистской гвардии Татачия Сиордия, об этом Исидоре предпочитал не слишком распространяться.
Исидоре с подозрением и опаской смотрел на всех знакомых и незнакомых, близких и дальних родственников, товарищей и друзей, даже на кровных брата и сестру.
На Ланчхутском участке стояло с десяток бараков для рабочих и служащих. В одном из этих бараков Исидоре занимал комнату. Жил он один и никогда никого к себе не приглашал. Зато он непрестанно совал свой нос везде и всюду. Он сновал из комнаты в комнату, из барака в барак, высматривая и вынюхивая все, что возможно. Да, его нос поистине обладал нюхом и чутьем ищейки. Сиордия постоянно затевал склоки с соседями и рабочими, с десятниками и драгерами, с трактористами и снабженцами.
Все они казались ему подозрительными. Никто ему не нравился, никого он не любил. «Челидзевский сынок во все горло орет стихи. Правда, он учит уроки, но зачем так орать, назло соседям, что ли?.. Кахидзевская благоверная жарит картошку на подсолнечном масле. Правда, сливочного масла не достать, но почему ей не догадаться своими куриными мозгами, что ее прогорклым маслом весь барак провонял?! И куда только комендант смотрит. Впрочем, и он хорош! А почему, я вас спрашиваю, этот самый Микаберидзе счищает вонючую грязь со своих сапожищ на лестнице, да еще ногами топает, бегемот эдакий... А Берошвили? Тоже хорош гусь, каждый божий день за полночь возвращается. Спрашивается, где его по ночам носит? Добрые дела ночью не делают... А жена Чихладзе кур завела. Их петух так разоряется — барабанные перепонки лопаются. Что потеряли куры в этом дремучем лесу, скажите на милость? Ведь их может шакал сожрать. Ха! Пусть себе жрет на здоровье, не велика потеря».
В Поти у Сиордия был собственный дом. Но с женой они жили как кошка с собакой, потому и предпочитал Исидоре жить в своей комнатушке на Ланчхутском участке. В Поти он оставался в редких случаях, если, к примеру, совещание в управлении поздно заканчивалось либо если его задерживали «дела» вроде сегодняшних.
Да, сегодня что-то не то получилось. Тревога терзала его душу. «Как он сказал? Смотри, мол, не садись больше в лужу. С чего бы это? Я сам, что ли, в эту распроклятую лужу полез? А как он толкнул меня, сучий потрох! Не к добру вроде бы это. Осторожно, Сиордия. И привязалась ко мне эта чертова икона, кто меня за язык тянул, заладил — икона да икона. А он мне, коммунисту, мол, не к лицу иконы поминать. Да что икона, понадобится, я самим дьяволом поклянусь. Ха!.. Но... Поосторожней, Сиордия. Вполне возможно, что чекист этот не совсем чист... А что, если и он того... Все может быть». Сиордия остановился, и рука его привычно потянулась к записной книжке, но вокруг была такая темень, хоть глаз выколи, где там записывать. «Ничего, ничего, я и так запомню. Такого Сиордия не забудет, ей-ей не забудет», — подумал он и злорадно захихикал.
Рабочие и служащие Ланчхутского участка с самого утра собрались перед бараком, в котором помещался клуб. Они группками стояли на небольшой площади, опоясанной дремучим лесом. На их загорелых от беспощадного солнца и пожелтевших от малярии лицах выражались недовольство, возмущение, боль.
Большинство еще вчера узнало о решении управления и провело беспокойную ночь. И теперь они нетерпеливо дожидались начальника управления Тариела Карда и начальника строительства Ланчхутского участка Важу Джапаридзе. Больше всего они сердились именно на Важу. Важа тотчас же заметил это по их лицам и, честно говоря, не удивился: он ждал этого. И как было не ждать, когда почти всех рабочих и колхозников привел сюда сам же Важа. Работали здесь в основном гурийцы. Важа хорошо знал их вспыльчивый нрав. Они верили Важе, верили его обещаниям в кратчайшие сроки завершить строительство, но он нарушил свое обещание и теперь самолично должен был отвечать перед ними.
— Да, тебе придется нелегко, — сказал Тариел Карда. — Но отступать нельзя. Только ты один можешь убедить их в том, что так лучше для общего дела. Если ты сам уверен в собственной правоте, тебе поверят.
— С тем я и пришел сюда, Тариел, — ответил Важа.
Клуб был набит битком, яблоку негде было упасть. Те, кому не удалось сесть, стояли у стен, в проходах, толпились в дверях. Кто-то догадался распахнуть окна, и не уместившиеся в помещении пристроились у открытых окон прямо на улице.
Тариел Карда поднялся на сцену. За ним гуськом последовали парторг строительства Коча Коршия, Важа Джапаридзе и первый секретарь Ланчхутского райкома партий Шота Имнадзе.
Собравшиеся угрюмо и настороженно глядели на сцену. Не раздалось ни единого хлопка. А ведь раньше любое появление на сцене тех же самых людей встречалось бурными аплодисментами.
Стол президиума не был накрыт красным кумачом, не было на нем ни кувшина с водой, ни стакана. Голые стены навевали холод и тоску.
Парторг отодвинул от стола длинную лавочку и, перешагнув через нее, оперся о стол правой рукой. Он подождал, пока усядутся Тариел Карда, Важа Джапаридзе и Шота Имнадзе и, откашлявшись, поглядел в зал.
В зале воцарилась напряженная, гнетущая тишина.
— Товарищи, вы все знаете, для чего мы собрались здесь сегодня, — хрипло начал парторг. — Произносить вступительное слово, я думаю, нет нужды. Поэтому слово предоставляется товарищу Важе Джапаридзе, начальнику строительства Ланчхутского участка.
Взведенный как курок Исидоре Сиордия подтолкнул локтем тщедушного лысого колхозника Кириле Эбралидзе, сидевшего справа от него. И Кириле, вытянув шею, послушно подал голос:
— Да и в слове Джапаридзе нужды нет, милок. Какое такое у нас тут строительство? Было, да сплыло, вы его плотненько закупорили да законсервировали. Я вот грешным делом думал, что консервируют рыбу, мясо да еще фрукты какие-нибудь завалященькие, а тут сразу целое строительство, бац, и на тебе — консервы.
Никто не поддержал шутки Кириле. Все сидели, как в рот воды набрали.
— Одним словом, милок, нам и без слов все ясненько, — Эбралидзе глухо басил своим низким, хрипловатым голосом, так не вязавшимся с его тщедушной фигурой. — Лучше безо всяких там затей сказать нам: собирайте, мол, любезные, манатки и катитесь-ка отсюда на все четыре стороны.
Сиордия с удовольствием сощурил и без того узенькие, как прорезь копилки, глазки и отодвинулся от Эбралидзе.
— Не за тем мы сюда пришли, Кириле, потерпи маленько, дай человеку слово сказать, — спокойно отозвался парторг.
На сей раз Сиордия подтолкнул сидевшего от него слева Тенгиза Керкадзе, молоденького парнишку с темным пушком на верхней губе. Видно, Исидоре как следует настропалил парнишку, но тот молчал как рыба: сидел себе и давился дымком цигарки, зажатой в кулаке. Исидоре толкнул парнишку посильней, и тот, подскочив с места, выкрикнул срывающимся голоском: