Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В той комнате, где говорили о футболе, паркет был оригинальным и крепким. В той, где бугуртили с неотрефлексированной подмены апостериорного знания априорным, паркет высох и растрескался. Здесь, в коридоре, под ногами скрипела советская лесенка, и ее дощечки приподнимались со своих мест, когда наступаешь на них.

Рельеф стен напоминал географическую карту в издании для слепых. Сверху вниз протянулись марианские впадины отвалившейся штукатурки и горные хребты неаккуратно замазанных штроб. Все это было скрыто под материками обоев, которые, как и настоящие континенты, состояли из многочисленных слоистых отложений.

Перегородки были расставлены до того непредсказуемо, что в них можно было заблудиться. Завернув за очередной угол, Вадим снова увидел печку и несколько секунд не мог сообразить, что это та же самая печка, только с другой стороны. Внизу была видна чугунная дверца, заделанная наглухо.

Окна кухни выходили во двор, но тут же и упирались в противоположный дом. На кухне пили чай. Но горячились пуще всех прочих.

– А я не верю Навальному, – словно вколачивая гвозди, говорил какой-то парень. Его лицо налилось красным, лоб вспотел, не очень чистые волосы сползали на очки, и он постоянно поправлял их рукой.

Напротив него сидела испуганная девушка с вьющимися волосами и маленькими черными глазками, делавшими ее похожей на выдру, и молча внимала.

– Все его расследования – это просто сливы. Никто бы ему не дал просто так летать на дронах.

– Ты дрон вообще видел? – подал голос кто-то от раковины. Там уже начинали смывать следы своего пребывания на местной посуде.

– Видел, и что?

– Когда он в небе на высоте сотни метров – кто его заметит?

– А средств защиты, по-твоему, не существует?

Моющий посуду обернулся.

– То есть, по-твоему, дворцы Медведева охраняют развернутые комплексы средств радиоэлектронной борьбы? Интересно.

Его оппонент фыркнул.

Неожиданно за окном ударил салют. Все инстинктивно повернулись, но фейерверк бил с другой стороны, с улицы, и разглядеть его можно было лишь во вспышках на стеклах верхних этажей до́ма напротив. Как зеркала, они загорались и гасли, загорались – быстро, гасли – медленно.

…Володя, молодой филолог, курил в форточку и, размахивая руками, объяснял что-то девице рядом с ним. Толпа у окна зажала его в угол, но он, кажется, ни на это, ни на сам фейерверк не обратил никакого внимания.

– Я тут в стопицотый раз перечитал любимое стихотворение Рыжего, это которое: «В полдень проснешься, откроешь окно – двадцать девятое светлое мая: господи, в воздухе пыль золотая. И ветераны стучат в домино. Значит, по телеку кажут говно…»

Володя, видимо, хотел процитировать две-три строки, строфу, может быть; и читал без интонации, на одном дыхании, но так и прочитал его полностью, и тут же, без паузы, перешел к своей мысли:

– И, Аня, там «кажут»! Я все это время читал «скажут»! И я вот не могу отделаться от мысли, что мой вариант лучше, потому что вносит новую точку обзора в этот пейзаж. Мы и так понимаем, что это взгляд в прошлое из будущего, но вот это будущее время глагола на секунду добавляет будущее в прошлое. Причем это «значит» ничем не обосновано: нет никакой связи между ветеранами и говном по телевизору, кроме самой эпохи. Это как бы взгляд в телескоп: ты видишь, что там двадцать девятое светлое мая и ветераны стучат в домино, значит, это детство, и эта связка опущена; а в детстве – говно по телевизору, и это как бы само собой разумеется, тут нет даже осуждения власти или чего-то такого, просто констатация. Причем его не говорят и не сказали – его скажут. Это твердая уверенность в своем прошлом, ты как бы знаешь его на ощупь. А у Рыжего просто логичное следствие. Вернее, причина: ветераны на улице, значит, прямо сейчас кажут говно. Никакой сложной оптики, никакого двойного дна. Я уж молчу о двух стилистически сниженных словах подряд – кажут и говно, это неоправданное семантическое столкновение.

Девица внимательно слушала.

Интересно, подумал Вадим, он ее клеит или в самом деле про стихи думает.

Он вышел из кухни и двинулся в обратном направлении, мимо дверей и шкафов, ведомый половицами паркета, как деревянной гатью.

В коридоре – о да, здесь можно было стоять и говорить прямо посреди коридора – ничего не пили. Тема для беседы была наиболее избитой; да и сами спорщики большого интереса не представляли: одним был Денис, оставивший попытки понравиться Вадимовой сестре, другой была их общая однокурсница со смешной фамилией Натощак. Ее звали Ира, она была дурна собой, и не столько даже внешне, сколько внутренне. Вадим видел на ее странице ВКонтакте подписки на относительно приличные «Левый фронт» и «Пятый интернационал» и совсем уже неприличные вещи вроде «Веселого чекиста». Ира Натощак регулярно постила фотки в косплейных костюмах НКВД с разного рода маршей и митингов.

Вадиму было не очень интересно слушать ее агитки, и он зацепил лишь фрагмент ее пламенной речи:

– …ну какие массовые репрессии, Денис, у тебя что, кого-то репрессировали? У меня никого, ни деда, ни бабку, и у тебя наверняка тоже. Моей бабушке от Советской власти досталась квартира в Петро-Славянке…

Не надоест им, с раздражением подумал Вадим. Спорят так неистово, будто все это имеет отношение к современности и может на что-то повлиять. Никого из этих людей давно нет, и споры эти идут ради собственного эгоизма.

На балконе, словно пытаясь ухватить последнее – теперь уж точно последнее – тепло в этом году, стремительно таявшее с наступлением вечера, пили коньяк. Они были постарше и в целом выглядели гораздо сдержаннее прочих. Одного из них Вадим знал. Это был Миша Тверской, магистрант последнего курса с их кафедры. Высокий, русый, сероглазый, он являл собой воплощение средней полосы, как Вадим себе это представлял. Даже имя свое он оправдывал: в его походке, во всей фигуре, неторопливой и уверенной, было что-то медвежье.

Миша вел неторопливую беседу со своим товарищем, который был уже изрядно пьян.

– …они ее запевают два раза. Не всю.

– Лично я в дичайшем восторге от пантомимы Фарады в начале. Эта его пластика – вот это настоящая актерская игра. И тот, кто ему аккомпанирует – вот это задирание ноги, как будто ее рукояткой подкручивает повыше, – тоже блестяще.

Он попытался изобразить, как Фарада задирает ногу, но зашатался и схватился рукой за дверной проем, чтобы не упасть.

– А я, знаешь, – сказал Миша, – на этом примере понял, что в целом это и есть мое отношение к тому времени. Что Герман снимает жуткий конфликт про палачей и жертв. Да, его Лапшин не убивает невиновных, но он силовик… Но главное – все равно тоска и любовь к старикам, это для меня, пожалуй, главное.

Не сразу, но Вадим сообразил, что речь идет про фильм «Мой друг Иван Лапшин».

– Да, тоска по старикам, – согласился его товарищ и затянулся сигаретой. – Очень знакомое и очень живое чувство, которое, знаешь, даже тридцатые неожиданно очеловечивает. Я вот буквально на днях понял, что это отделяет для меня пожилых сталинистов от молодых. Пожилые – как мой покойный дедушка, например, – впитали это как часть своей жизни. И оправдание репрессий не мешало их поколению и ему лично быть добрым человеком. С точки формальной логики это странно, но по-житейски понятно. А вот молодые сталинисты, лишенные в подоплеке всего этого ностальгии, вызывают буквально отвращение.

Он затушил сигарету в стаканчике и подытожил сентенцию:

– И поэтому я думаю, что мы сильно недооцениваем ностальгию как одну из важнейших вещей, делающих человека человеком.

– Да, в точку, – согласился Миша. – Меня воспитывали, то есть били по башке и показывали добро и зло, сестры деда – они родились в девятьсот одиннадцатом, шестнадцатом и двадцать третьем. Бабушка была тридцатого года рождения… К сожалению, время от времени ностальгию использует власть, поэтому я сам для себя не могу сформулировать отношение, например, к Бессмертному полку.

9
{"b":"853692","o":1}