* * *
Было ли жюри субъективно при отборе победителей? Разумеется! Все мы вольно или невольно отдаем пальму первенства своим предпочтениям. Пыталось ли оно при этом подойти к предлагаемым творениям как можно более взвешенно и справедливо? Конечно! И в итоге, как мне кажется, все состоялось…
Что еще сказать? Спасибо «Лицею»! В добрый путь, «племя младое, незнакомое»!
Илья Бояшов,
председатель жюри премии «Лицей-2023»,
Дмитрий Воденников,
член поэтического жюри
Первое место. Номинация проза
Владимир Хохлов
Заневский проспект
Фрагмент романа
Деду-ленинградцу,
памяти деда-москвича
Былое сбудется опять, а я все чаю в воскресение мертвых.
Пушкин
Я же у Гроба Господнего буду молиться о всех моих соотечественниках, не исключая из них ни единого; моя молитва будет так же бессильна и черства, если святая небесная милость не превратит ее в то, чем должна быть наша молитва.
Гоголь
Глава двадцать первая
Его руки пахли детским душистым мылом. Господи, подумала Катя, какое же это клише. Что-то такое из советской литературы, что-то драгунско-носовское, для детей, где доктор моет руки в углу кабинета под вытянутым в длинный вопросительный знак краном без сеточки – таких и не осталось уже, – и руки его пахнут детским душистым мылом. Потом он подходит к мальчику лет семи, надевает очки на обязательно доброе лицо и спрашивает:
– Ну-с, на что жалуетесь, больной?
В таких книгах все взрослые общаются с детьми подчеркнуто-уважительно, без сюсюкания, и все в кабинете белое-белое: и плитка на стене, и халат врача, и выкрашенный в несколько слоев подоконник.
Подоконник и в самом деле был белый, и даже покрашен был действительно больше одного раза. Поверх стен ядовито-зеленого цвета – кажется, это были стеклообои (и почему их так любят клеить в госучреждениях?) – куда-то за дверь кабинета шли широкие пластиковые короба. Другим своим концом они подходили к монитору на столе врача.
И руки были такие, как положено: уверенные, крепкие, потемневшие от возраста, с выступающими поверх кистей сосудами.
Вот только сам врач был вовсе не так улыбчив, решительно не подходя ни к виду своих рук, ни к их запаху, ни к роговым очкам, ни к седине волос. Константин Константиныч, не особо скрывая своего раздражения пациенткой, уже несколько минут что-то писал на клочке желтовато-газетной бумаги.
Катя нервничала и, пытаясь побороть свое волнение, пытливо, как и подобает юному антропологу, обследовала кабинет.
Стул был жесткий, неудобный, обитый чем-то коричневым. От ее ерзанья Константин Константиныч совсем не мог сосредоточиться и закончить с рецептом. Мысли уходили куда-то далеко, расплывались, и он знал, что это непрофессионализм, которого он не прощал никому и никогда, и себе – в первую очередь. Но совладать с собой не получалось. Ему вдруг показалось на мгновение, что если эта двадцатилетняя пигалица не прекратит то закидывать ногу на ногу, обхватывая колено руками, то садиться прямо, будто нарочно выпрямляя спину, и подкладывать руки под себя, – он не выдержит и накричит на нее.
А Катя ничего и не имела в виду вовсе. Руки сами не слушались ее, мерзли, стремились спрятаться, ноги затекали на жестком сидении, – Господи, что же он пишет-то так долго…
…Девятого апреля Петропавловская крепость не выстрелила. От окон кабинета до крыши Нарышкина бастиона было не более полутора километров, и даже в самый ветреный день в двенадцать часов дня, минута в минуту, можно было услышать громкий раскатистый выстрел с Петропавловской крепости. Выстрел всегда заставал его в одном и том же месте: за рабочим столом, во время приема двадцатого – по новым нормативам – пациента.
Сегодня – как раз на Кате – крепость молчала.
Константин Константиныч попытался вспомнить, бывало ли такое прежде за сорок лет его работы здесь, и не вспомнил. Он, конечно, не знал, что на ушах стоит уже губернатор города, что скандал дойдет до президента-ленинградца и что уже вечером полетят головы руководства Музея истории города, что виновный в некачественных снарядах будет найден и административно наказан и что как оппозиционные, так и патриотические публицисты напишут тревожно-пророческие статьи, видя в случившемся очень дурной знак.
Он не хотел принимать ее. Но пришлось. И как будто в отместку за его попранную честь – смолкла пушка. Настольные часы показывали уже пять минут первого, и все это время, тянувшееся невыносимо медленно, он думал именно об этой связи. Нужно было отказать. Мало ли врачей в Питере.
– Курите?
– Иногда. – Катя тряхнула волосами.
Константин Константиныч неодобрительно покачал головой:
– В вашем-то возрасте…
Он отметил это обстоятельство в компьютере, затем сказал:
– Мне необходимо вас послушать.
Это было еще тогда, до полудня, целых десять минут назад, – он был собран и деловит, не давая своей неприязни выступить наружу.
Она с виду равнодушно, но как-то неуверенно стащила через голову свитер.
– Повернитесь.
Взору Константин Константиныча открылась бледная и достаточно широкая для девушки спина, шея в легком нежном пушке, две едва выступающие лопатки, стянутые тугой черной застежкой лифчика. Волосы Катя быстро обернула резинкой и переложила на грудь.
За свою жизнь Константин Константиныч видел в стенах этого кабинета много и более красивых спин, но именно эта была сейчас неуместно живой, неуместно молодой и беззаботной – несмотря на уже месяцы обследований. Молодости все нипочем.
Он переставлял по спине блестящую головку стетоскопа, машинально отмечая про себя симптомы, и думал лишь о неотвратимой неизбежности того, что сейчас придется попросить Катю развернуться.
Отложив стетоскоп в сторону и садясь за стол, Константин Константиныч мельком глянул на часы – он хотел знать, не задерживает ли следующего пациента. Тогда на них было одиннадцать пятьдесят семь, и он это запомнил.
Катя натянула свитер обратно и села на злосчастный стул. Вот тут-то пушка и не выстрелила, и все стало совсем уж нехорошо.
Константин Константиныч все выводил и выводил что-то у себя на столе, никак не давая ей понять, что значит эта арабская вязь. Время давно вышло, но он, кажется, даже и не заметил этого.
Наконец он кончил писать. Протянул рецепт. Что-то сказал – Катя потом не вспомнила, что именно. И добавил:
– А вообще, – Константин Константиныч выразительно посмотрел на ее лодыжки, видневшиеся из-под закрученных отворотов джинс, – чего вы хотите от своего организма, если зимой и летом с голыми ногами ходите?
Катя ничего не ответила, лишь поджала губы. Ни курево, ни лодыжки не имели, по ее представлению, отношения к головным болям неясного генеза и обморокам. Взяв бумажку с рекомендациями, она поскорее вышла из кабинета и тихо прикрыла за собою дверь.
Она быстро сбежала по лестнице с третьего этажа вниз, брякнула на стойку в гардеробе белый пластиковый номерок, накинула на плечи яркое малиновое пальто. Задержалась перед зеркалом на лишних двадцать секунд, не столько причесываясь, сколько любуясь собой, а потом – выбросив из головы неприятный прием, выпорхнула на улицу.
Когда она шла на прием, дождь уже успокоился. Сейчас он снова хлестал по киоскам, и Катя представила, как где-то там, за крышей домов, большая широкая река уже пришла в движение, зашипела, зафыркала, ощетинилась брызгами.
Катя побежала к «Горьковской», перепрыгивая через лужи. Лужи пахли бензином, и розовые радуги на них символизировали, очевидно, всю ее легкомысленность.