И даже сослаться на «мне ко второй» не получится – увы, но расписание его пар она знала. И считала сына, хоть он уже и учился на третьем курсе, едва ли не более опасным оболтусом, чем сына-десятиклассника.
За окном едва брезжил рассвет. Вдалеке, за Железнодорожной, гулко грохотал товарняк, отдаваясь эхом в дребезжащем стекле серванта: немецкий дом послевоенной застройки таил в себе деревянные перекрытия, чутко улавливавшие вибрацию проходящих поездов. В детстве Вадиму нравилось засыпать под это убаюкивающее подрагивание. Можно было представить, что ты и сам куда-то едешь далеко-далеко – на теплое море, наверное, а вовсе не на латынь первой парой в конце октября.
Но эта дорога не шла на море. Эта дорога вела на Мгу и Волховстрой, и Вадим помнил, что когда-то по этой дороге его деда увозили в эвакуацию.
Пришлось вставать. Времени не оставалось уже не только на лексический минимум из десятого параграфа учебника Попова и Шендяпина, но и на завтрак.
Вадим не очень любил приезжать в Металлострой. Не только из-за таких вот подъемов. Каждый приезд его обманывал. Вадим ждал, что будет как всегда: синее небо с балкона, овсянка на завтрак, которую, так уж и быть, можно обильно посыпать сахаром, и вечный футбол по вечерам, когда и бабушка, и дедушка болели как за родных и не могли налюбоваться на молодого Аршавина.
Сейчас мама жила там одна.
Мебель осталась на прежних местах, и балкон был таким же чугунным и крохотным, и немецкая лепнина такой же старомодной. Можно было сварить овсянку и посыпать ее сахаром, в этом не было никакой проблемы. Так отчего же каждый раз Вадим уезжал с чувством того, что его обманули? И отчего это чувство все острее?
А самое главное – после сделанного ремонта изменился запах. И в какой-то момент, в какой-то приезд Вадим понял, что он его забыл. Забыл запах. Запахи вообще узнаются легко, а помнятся трудно. Нет у человека такого органа, который бы их помнил.
Он жил поначалу с мамой после развода. И места было больше, и район получше. Когда они остались в этой квартире вдвоем, ее контроль за ним стал, по его представлениям, чрезмерным, и он мало-помалу перебрался к отцу. Это произошло постепенно: сначала Вадим стал уезжать туда чаще, чем обычно, потом оставаться на целые выходные, а потом в какой-то день перевез вещи. Предлог был благовидный: ездить оттуда в универ было ближе. И вот сейчас, видимо, мама разыгрывает этот предлог в свою пользу.
…Из железной двери парадной, бегом через двор, через аллеи с голыми деревьями, через огромную площадь с помпезным домом культуры – к двести семьдесят второй маршрутке.
Каждый приезд в Металлострой убеждал Вадима в том, что в мире архитектуры не было и нет ничего человечнее сталинской послевоенной застройки. Объяснить себе этого феномена он не мог, но это определенно было так.
Двухэтажные немецкие домики с тупоугольными эркерами и черными чугунными балконами выстраивались в линию, в ряд, в каре, организовывали собой хаос пространства, а значит – уменьшали энтропию. Было среди них множество одинаковых в планировке, и не было среди них двух одинаковых по цвету: желтые, оранжевые, малиновые, серые; были среди них отремонтированные вчера и были среди них отремонтированные в прошлом веке. Штукатурка последних переливалась разводами, напоминавшими мрамор.
Плюхнувшись на протертое кожаное кресло, Вадим ощутил такое приятное тепло, предательски исходящее откуда-то из чрева газельки, что понял: повторить глаголы он точно не сможет. Тепло разливалось по закоченевшим под тонкими джинсами ногам, убаюкивало. Хотелось уставиться в окно и ехать так целую вечность, скрестив руки на груди и спрятав ладони под мышками.
Маршрутка зачем-то дала кругаля и пошла по Железнодорожной, где сбоку от платформы, в зарослях пожухлой травы, на двух массивных бетонных распорках, напоминавших рогулины улитки, висели в воздухе железные буквы: «ЛЕНИНГРАД». Буквы когда-то были красными, а обрамлявший их прямоугольник – белым, сейчас же и то, и другое стало ржавым.
Советский проспект уже встал. Разблокировав телефон, Вадим ткнулся в синюю галочку и сонными глазами уставился в ленту. Еще не доезжая пожарной части, где над кирпичной каланчой навеки застыла в воздухе красная машина, Вадим закемарил.
В Рыбацком его растолкали.
– Вадим, скажите мне, в каких случаях употребляется Nominatīvus cum infinitīvo?
– В пассивном залоге.
– Что в пассивном залоге? Приведите пример.
– Dicunt eum virum non… non bonum socium esse[1].
– Это Accusatīvus cum infinitīvo.
– Да. Сейчас… сейчас я переделаю.
Неприятная тишина. Даже вентиляция не шумит.
– Eus vir…
– Нет.
– Is vir… is vir non… bonum…
– Вадим, это же очень просто. Конструкция Nominatīvus cum infinitīvo структурно вполне соответствует конструкции Accusatīvus cum infinitīvo. Разница только в том, что в Nominatīvus cum infinitīvo логическое подлежащее, выраженное прежде винительным падежом, здесь выражается именительным. Сохраняется и логическое сказуемое в виде любого из шести инфинитивов, и необходимость согласовать подлежащее в числе, лице и роде с управляющим глаголом. Вы правильно сказали про пассивный залог, но дело ведь в том, что зачастую этот пассивный залог сугубо формальный, грамматический. Это касается тех отложительных глаголов, которые не имеют активного залога в латинском языке, но имеют в русском. Не молчите. Мне нужно понимать, что вы понимаете, понимаете?
Вадим молчал. В общем и целом он представлял себе эту конструкцию, но воплотить ее в качестве единого целого решительно не мог. Голова гудела, д’Артаньян чувствовал, что тупеет.
На доске уже тем временем появлялись два параллельных столбика глагольных окончаний, от которых черными маркерными пучками тянулись связи к несчастному мужу, поставленному в неловкое положение меж двух падежей.
В конце концов, с грехом пополам предложение было составлено.
Затем Черноусов дал еженедельный тест.
– Первый вариант спрягает глагол «ненавидеть»… второй вариант спрягает глагол «убивать», имею в виду без пролития крови – да, латинский язык богат на такие нюансы… Первый вариант склоняет «тот достойный всадник», второй – «этот большой ученик»… и, наконец, лексический минимум: пословица… сестра… змея…
Черноусов диктовал достаточно размеренно, чтобы можно было успеть записать. Потом дал минут десять на выполнение задания и еще пару минут для проверки.
Вадим сдал почти чистый лист.
Черноусов проверял работы всегда сразу же, бегло – для него это было рутинной операцией, не сложнее чем разогреть тарелку в столовской микроволновке на четвертом этаже. В руках его резко дергалось черное стальное перо, черкавшее крест-накрест целыми кусками.
– Пословица по-латински, Вадим, будет proverbium, а не verborium… Verborium – это какое-то глаголище.
Кто-то издал нервный смешок. Вадим молчал. Он знал, что получит кол, на которые magister никогда не скупился.
Зато – приехал! Спасибо, мам. Определенно, это унижение того стоило.
Самое паршивое, что перед Черноусовым было и в самом деле стыдно. И не из-за того даже, что он, Вадим, учась на третьем курсе, пересдает предмет из первого, чтобы поменять кафедру – извинительно напрочь забыть язык, которым два года не пользовался. В случае с Черноусовым нельзя было знать наверняка, как он относится к извечной студенческой неорганизованности (на вопрос о том, будет ли зачет на вечернем факультативе, который, вроде бы, добровольный, он как-то ответил: «Каким бы няшечкой и мимишечкой ни был студент, у него есть только два мотиватора: экзамен и зачет»), но казалось, что каждое проявление их незнания ранило его абсолютно искренне.
Вадим понимал, что это было педагогической тактикой Черноусова – задирать планку заведомо высоко. И все-таки это работало.
Как-то раз, в самом начале первого курса, обращаясь к зеленым вчерашним школьникам, Черноусов, неожиданно перейдя с другой темы, спросил: