Перевод. Куняева Н., 1991 г.
Жил на свете мужчина по имени Амброз, который гордился своим превосходным профилем и превосходным вкусом. Предполагалось, что его жена должна ежечасно воздавать тому и другому. Медовая блондинка с широким ртом и колдовским взглядом, прекрасней, чем чаша клубники со сливками, она была, однако, слишком простодушна, чтобы выступать в ином амплуа, кроме обожательницы; на этой роли он ее и держал. Тем не менее ему удалось научить ее заказывать шерри и высокомерно отвергать коктейли; порой он, правда, подозревал, что она втайне вздыхает по бокалу «Манхэттена». {Коктейль из виски, вермута, льда и содовой с лимоном.}
У них был домик на Лонг-Айленде и еще один на юге Франции. Как-то раз он разбирал почту.
– Все прекрасно, – заявил он. – Через месяц отправляемся в Прованс. Поглядим на наш миленький домик, на нашу террасу и сад – все в превосходном вкусе, потому что создано по моему проекту. Я сниму тебя нашей кинокамерой, а ты, – сказал он, – ты снимешь меня.
– Хорошо, дорогой, – согласилась она.
– Ах, если бы, – продолжал он, – у нас была парочка идеальных детишек, точное подобие их отца. Мы бы сняли, как они бегут мне навстречу. Мы могли бы снимать их здесь, на Лонг-Айленде, и показывать нашим знакомым в Провансе; или в Провансе и показывать нашим здешним друзьям. Не понимаю, почему ты не завела пары идеальных детишек. Ты же знаешь, как я их хочу.
– Я ведь отказалась от коктейлей, потому что ты так хотел, – сказала она, – и теперь пью шерри. В изнеможении он тронул лоб изящной рукой.
– Я говорю про идеальных детишек, – простонал он, – а ты в ответ несешь чушь про какие-то идиотские коктейли. Оставь меня. Ты действуешь мне на нервы. Я один разберу почту.
Она послушно ушла, но вскоре поспешила обратно, услыхав его горестный вопль.
– Дорогой мой, что тебя так огорчило? – заволновалась она. – Расскажи, расскажи, что случилось?
– Прочти, – ответил он, протягивая ей письмо. – Не трости мне про коктейли. Прочти.
– Что такое?! – воскликнула она. – Ты разорен!
– Я хотел удвоить капитал, – объяснил он. – Подумал, как будет славно. А все потому, что я мечтатель и художественная натура. Избавь меня от упреков.
– У тебя осталась я, а у меня ты, – заявила она, позволив одной-единственной большой слезе скатиться по щеке, как то нередко бывает с женщинами, когда они прибегают для утешения к этому последнему доводу.
– Вот именно, – произнес он, – и мы сможем снимать друг друга в очереди за бесплатной похлебкой, а потом показывать это знакомым. Ты-то, если хочешь, можешь сниматься, но у меня своя гордость.
– А у меня свои бриллианты, – сказала она. – Мы сумеем на них прожить, пока ты будешь писать свою книгу, о которой вечно мне говоришь.
– Вечно говорю? – возразил он. – Я что-то плохо тебя понимаю. А впрочем, великое множество кретинов пишут книги, и те расходятся в сотнях тысяч экземпляров. Сколько, интересно, можно выручить за полмиллиона? Отнеси ко мне в кабинет пачку самой лучшей бумаги и предупреди всех, что меня нельзя беспокоить. Ах, будь у нас парочка идеальных детишек, ты бы могла проследить, чтобы они не мешали мне работать. Объяснила бы им, чем занят их папочка.
Вскоре он водворился у себя в кабинете, что произвело на всех знакомых должное впечатление. Время от времени он выходил к гостям и бродил среди них с отрешенным и утонченным видом. Единственная незадача заключалась в том, что отрешенность не оставляла его и тогда, когда он возвращался за письменный стол, так что ни единой строчки не появилось даже на самом верхнем листе из пачки самой лучшей бумаги: его перо выводило одни лишь профили. «У меня, очевидно, слишком художественная натура, – подумал он. – Я не питаю склонности к грубому сырью жизни, из которого творятся сюжеты. Я – воплощенный стиль. Книги не будет, мы станем нищими, и Дафна перестанет меня обожать. Нужно выйти в широкий мир и увидеть настоящую жизнь. Может, и сюжет подвернется».
Он вышел в широкий мир – стал посещать артистические кабачки Гринич-Виллидж{Район Нью-Йорка, облюбованный хиппи, студентами и художественной интеллигенцией.}, где увидел сплошь писателей, но очень мало настоящей жизни, не говоря уже о сюжетах – среди этой банды он не нашел ни единого.
В конце концов его занесло в самый дешевый я обшарпанный погребок – как раз такой, чьим завсегдатаем пристало быть человеку, у которого не пишется роман и нет денег, которого жена перестала обожать и который в силу всего этого почти расстался с надеждой обзавестись парой идеальных детишек.
Погребок был забит: не исключено, что в описанное малоприятное положение попадает много писателей. Амброзу пришлось сесть за столик к молодому человеку с внешностью бывалого кота, чьи уши изрядно пострадали в сотне безжалостных схваток. У парня была круглая голова, широкий нос, великолепные зубы и голодный взгляд. Рубашка на нем была рваная, а грудь украшала обильная поросль самых что ни на есть настоящих волос.
На руках у него кое-чего не хватало.
– Большой на правой, – объяснил он Амброзу, – мне одна дамочка отстрелила. Я свечку держал. В цирке. Номер на лошади. Всегда била без промаха, а тут взревновала. Этот палец достался кайману. А вот этот оттяпали свайкой. Третий помощник. Бунт на борту. Большой на левой отморожен. Пересекал Лабрадор на попутных санях. «Голосовал» в буран. Доголосовался. Шрамы – все от зубов. Одни от лошадиных, другие – от волчьих. Есть и от дамских.
– Вы, – изрек Амброз, – несомненно, повидали настоящую жизнь.
– И жизнь, и смерть, и рожденье, и страсть – все как оно есть, – согласился тот. – А сейчас мне бы только увидеть бифштекс.
– Чего проще, там как раз один на плите поспевает, – заметил Амброз. – Вы случаем не писатель?
– Второй Джек Лондон, – сказал молодой человек. – Только аферисты издатели против меня сговорились. Я им – и кровь, и пот, и любовь, и убийства, и все что хочешь. А они знай талдычат про стиль.
Последнее слово он произнес не без презрения в голосе.
– Стиль, – с укором возразил Амброз, – это девяносто девять процентов всего предприятия. Я сам стилист. Официант, несите-ка бифштекс сюда. Именно это вам и хотелось увидеть, не так ли?