На лестницах министерства торговли и промышленности, куда нам однажды пришлось зайти, — молчаливая цепочка сидящих прямо на ступенях людей. К кабинету министра пробраться было немыслимо. Коридоры оказались заполненными все той же плотной цепью людей, вьющейся по лестницам всех этажей.
— Что здесь происходит? — спросили мы.
— Забастовка. Бастующие предъявили министру требования, подписанные тысячами людей. Забастовка в поддержку увольняемых шахтеров. Два дня вот так сидят на лестнице…
И министр два дня не мог выйти из кабинета.
Забастовки на несколько месяцев, дней, забастовка на сутки, на час-два в начале работы… Мало ли живого, действенного несет вихрь классового сражения — формы борьбы рождаются в самой борьбе.
И это тем более важно, что наступление на права шахтеров продолжается. Правительство сумело протащить в парламенте законопроекты об угольной промышленности. «Рационализация» на шахтах воплощается в жизнь. Увольняются не десятки, не сотни шахтеров — десятки тысяч! В декабре 1962 года в дни «волны единых действий» шахтеры выдвинули лозунг: «Не допустить увольнения 70 тысяч шахтеров!».
…Идут в Токио через всю страну молчаливые колонны шахтеров: шахтерские лампочки, белые повязки, стягивающие угольно-черные волосы, иероглифы на спинах — плакат обернут вокруг тела.
Где-то в Омута, Убэ и Тагава их товарищи спускаются в забои, чтобы, неделями не выходя из угольных штреков, бастовать вместе с теми, кто наверху начал сидячую забастовку.
…Идут шеренги в Токио. Идут, чтобы перед серым зданием в центре столицы начать голодную забастовку, идут, чтобы предъявить требования о запрещении «рационализации», о прекращении увольнения шахтеров, идут, чтобы их видела и поддержала вся страна.
«Борьба рабочего класса»… Что стоит за этими словами, мы почувствовали в разговоре с ребятами из Фукуока (о них я говорила раньше). Рассказывая о стычке шахтеров с полицией и штрейкбрехерами в Миикэ, один из них вытащил аккуратно сложенный лист серой бумаги. Это был очень беглый рисунок — молодой шахтер в азарте боя поднимает с земли кусок отливающего синевой каменного угля. Беспокойная скупая линия бежала по бумаге, очерчивая порыв молодого гибкого тела. Набросок был так выразителен, так жил отчаянной атмосферой схватки и вместе с тем был так знаком, что у меня невольно вырвалось:
— Кто это?
Ребята объяснили, что это рисунок их товарища, молодого художника-самоучки, участника боев в Миикэ, он сделал зарисовку под непосредственным впечатлением очередной стычки. Это эскиз. Потом он написал его углем на асфальте перед самым носом полиции, занявшей «линию обороны». С асфальта его, конечно, стерли, а вот эскиз они очень берегут.
И вдруг я поняла, почему этот рисунок казался мне таким знакомым. Конечно же, это был Шадр, живые контуры одной из лучших его работ — «Булыжник — оружие пролетариата».
Правда, при детальном рассмотрении обнаруживались и различия, но весь облик шахтера, рожденный как бы единым дыханием, по своему огромному душевному накалу словно повторял силу и темперамент молодого русского пролетария, защищающего в схватке свои классовые интересы.
Я спросила, знают ли они Шадра, слышали ли о нем.
— Садура? (в японском языке нет буквы «ш», а сочетание согласных читается, как сочетание слогов) — Садура? — задумчиво протянули оба сразу. — Нет, не слышали.
Знал ли их товарищ скульптуры Шадра, а может, вообще никогда не слышал о нем? Неизвестно. Но каков бы ни был замысел автора, как бы ни назвал он свою работу, несомненно, что рождена она была грохотом боев и в ней жило то же эхо революционных сражений, что и в грозном названии шадровского произведения «Булыжник — оружие пролетариата!»
Вероятно, это был один из тех случаев, которые подтверждают истину, что образы и идеи художнику дает сама жизнь, пафос же и трудности революционных сражений могут создавать похожие ситуации во всех концах мира!
Шел по улице мальчишка…
Мимо нашего отеля каждое утро проходил мальчишка. Лет восьми-десяти. Аккуратный, как все японские дети, — ровная щеточка густых черных волос, белоснежная тетороновая рубашка с коротким рукавом, синие отглаженные брючки с замысловатой бронзовой пряжкой на ремешке. Спокойный маленький человек с ранцем за спиной уверенными и неторопливыми шагами мерил асфальтовую дорожку. Куда он исчезал, пройдя под нашим окном, мне как-то не удавалось выяснить. Наверняка он шел в школу. Куда может идти утром такой малыш? Но школы вблизи не было видно, во всяком случае не было слышно. Если в Москве в квартале, где вы живете, есть школа, можно не сомневаться, что вы об этом знаете. С раннего утра она гудит, как трудовой улей. Когда в школе последний звонок, пространство между домами заполняется бегущими веселыми мальчишками, стайками девочек, ребячьи голоса так и бьются о стены и окна домов, неумолчным гомоном наполняя старые московские переулки! И так мы привыкли к этому, что только в воскресный день можем себе представить школьное здание безмолвно глядящим в затихший до понедельника переулок.
В этом японском квартале, где было много домов, по виду похожих на школу, совершенно не чувствовалось сутолоки и шума. За кварталом сразу же начинался зеленый массив парка Сиба, вряд ли дети шли через весь парк куда-то на другую улицу. Следовательно, школа могла быть только где-то недалеко. Как-то утром я заметила на асфальте небольшие клетки, начерченные розовым мелом. Они напоминали наши «классы», в которые так любят играть московские ребятишки. В клетках кое-где были нарисованы какие-то значки и иероглифы. Разглядывая их, я вдруг услышала за спиной: «Ду ю вонт ту плэй исикэри?» («Вы хотите играть в исикэри?»)
Это был тот маленький школьник, которого я видела каждое утро. К сожалению, я не умела играть в исикэри, но Таро (так звали мальчика) очень толково изложил правила игры, и я пришла к выводу, что игры детей, несмотря на расстояния, разделяющие страны, имеют много общего. Исикэри — одна из любимых игр японских ребят, — почти полностью соответствовала нашей игре в «классы».
Таро ловко прыгал, придерживая висевшую через плечо голубую фляжку с чаем для завтрака. Учился он в третьем классе начальной школы. Обучение в японских школах начинается рано. Едва малышу исполнится шесть лет, мама и папа ведут его в школу, и начинается школьный «марафон» — в начальной школе — шесть лет, в средней школе первой ступени — три года и, наконец, в средней школе второй ступени — еще три года. Далее идут высшие учебные заведения и университеты — дайгаку с четырехлетним сроком обучения.
— Но где же твоя школа? Далеко она отсюда? — спросила я.
И тут произошло невероятное — мальчишка показал мне здание, выходящее окнами в соседний двор, хорошо видный из нашего отеля. Правда, выход из школы был на другую улицу, но все равно удивительно — в течение двух месяцев жить бок о бок со школьным зданием и не подозревать об этом. Это было совершенно непостижимо!
Потом я не раз бывала в японских школах, но до самого отъезда не переставала удивляться тишине в классных комнатах, необыкновенной дисциплине и вежливости учеников. Преподаватели подтверждали вычитанное мной в литературе еще до приезда в Японию положение — «проблема дисциплины в японских школах не существует».
По всему видно было, что это так. Но почему так, в чем причина? Кто-то сослался на испокон веков существовавший в японских школах режим, поистине «железную» дисциплину, которая достигалась применением телесных наказаний. Другой же учитель, рассказывая о формировании характера ребенка, заметил, что вообще японцы — народ большой дисциплины и организованности. С этим нельзя было не согласиться.
— Следовательно, вы считаете, — спросила я, — что дисциплина в японских школах — проявление национальной традиции?
— Если хотите, да, — ответил он.
Но все же ответ этот как-то не удовлетворил меня. Возможно, что длительное применение телесных наказаний накладывало отпечаток на облик школы, на ее порядки, на стиль поведения школьника. Точно так же как нельзя не признать влияния созданного самурайским классом режима на формирование характера японца, так нельзя не признать влияние режима старой японской школы на воспитание поколений японских детей. Но в современной японской школе телесных наказаний нет, а дисциплина осталась. В чем тут секрет? Только ли в традиции, в том, о чем говорили преподаватели, или в целом комплексе каких-то условий? Многое в японской школе очень и очень любопытно и заставляет задуматься.