Живое средневековье.
Вероятно, ни для кого не секрет, что расходы на отечественное богословие, к которому библейская экзегеза также несомненно относится, занимают последнюю строчку в нашем церковном бюджете[209]. Ни в одном значительном магазине церковной книги заинтересованное лицо не найдет и переводов серьезных современных истолкований библейских книг, и не только потому, что церковная «экономика должна быть экономной» (а не брать на себя расходы на такое убыточное дело, как эти переводы, когда можно перепечатывать то, что уже давным-давно издавалось), но и потому, что конфессиональные границы по мнению большинства тех, кто отвечает за духовное просвещение, должны все-таки достигать самого неба (в том числе и в библейской экзегезе). А потому я бы не рекомендовал никому искать в этих магазинах даже рефератов из очень хорошей серии тонких книжек «Комментарий к греческому тексту» новозаветных книг, не говоря уже о «толстых книгах» таких серьезнейших библеистов, как, например, П. Лагранж, М.-П. Бенуа, Э. Ломейер, И. Иеремиас, Ч.-Х. Додд и многих-многих других.
Зато потребности читателя в истолкованиях Евангелия удовлетворяются, помимо дореволюционных переизданий хороших для своего времени работ А. Лопухина и Б. Гладкова, старинными комментариями авторитетного у нас блаж. Феофилакта Болгарского (†1107), которые доступны не только в православных магазинах крупных городов, но и в приходах самых отдаленных. В целом Феофилакт был ближе к антиохийцам (более всего к Иоанну Златоусту с его контекстно-моралистической экзегезой), и его толкования на апостольские послания представляют большую ценность. Однако его экзегетические вкусы в отношении толкований Евангелий очевидным образом раздваивались. Толкования Матфея (да и Марка) удивляют своей нарочитой «аскетичностью», и даже богатейшая по своим духовным реалиям притча о званных и избранных не дала ему повода выйти за границы обычной глоссы. Зато в толкованиях Луки (и Иоанна) он себя в аллегоризме ничем не ограничивал и при этом нередко приводил на сочувственный суд читателя упражнения и своих предшественников[210].
Так в его изъяснении притчи о добром самарянине священник и левит — это, оказывается, Закон и Пророки, которые не смогли помочь израненному роду человеческому (вполне вопреки евангелисту, у которого они не захотели этого сделать и который имел в виду явно не Танах, а тех, кто его «приватизировал»), масло и вино, возлитые самарянином на искалеченного путешественника — это, соответственно… жизнь по человечеству и по Божеству Иисуса Христа; гостиница, само собой — Церковь, всех приемлющая; а вот такое, совершенно функциональное в притче лицо, как хозяин гостиницы, есть …и апостол, и учитель, и пастырь; ну уж а два динария — это, конечно, два Завета[211]. А что бы значило печальное обещание Иисуса в том же Евангелии от Луки о том, что в последние времена даже самые близкие восстанут друг на друга — родители и дети, свекрови и невестки (12:51–53)? То, оказывается, что под матерью и свекровью следует понимать мысль, а под дочерью и невесткой — чувство, которые восстают нередко друг против друга в принятии истины Христовой (чувство, например, благочестиво верит в чудо и противится «языческим доказательствам» от разума)[212]. В притче о смоковнице в винограднике, хозяин которого три года напрасно приходил за плодами (13:6–9), Феофилакт безошибочно обнаруживает указание на три закона — естественный, Моисеев и Христов, а в следующем за притчей эпизоде с исцелением женщины, восемнадцать лет не способной разогнуться (13:10–17) …указание на нерадивость в исполнении заповедей (которых десять) и слабость веры в будущий век (который есть «день осмой»)[213]. Но кульминацию аллегорического метода в действии я бы, однако, усмотрел в том сегменте Феофилактова истолкования великой притчи о блудном сыне, где жалоба трудолюбивого сына на то, что отец ни разу не дал ему с товарищами полакомиться и козленком, трактуется как сетование на то, что отец …не предал ему оскорбляющего его грешника, как и Илие Бог не сразу предал Ахава на заклание, дабы тот порадовался его кровушке «с друзьями его пророками»(!)[214]. В сравнении с таким роскошным «духовным прочтением» кажется уже вполне обыденным истолкование печеной рыбы (которую воскресший Иисус предложил апостолам дать Ему, чтобы они убедились в Его человеческой природе) в качестве деятельной аскетической жизни, которая истребляет в нас «влажность и тучность» на «пустыннических и молчальнических углях»[215].
За исключением «каннибалического прочтения» фрустрации трудолюбивого брата из притчи о блудном сыне Феофилакт совершенно традиционен. Трактовка едва ли не любых двух объектов библейского нарратива как иносказаний о двух природах Христовых или о двух Заветах — общее место для сознания, видящего решительно во всем одни благочестивые символы, равно как и три года для того же сознания также никак не могут быть просто годами, да и разложение 18 лет на нумерологические составляющие также в русле той же «народной этимологии» в экзегезе. Но вполне в духе экзегезы еще Филона Александрийского (15/10 до н. э. — после 41 г. н. э.) и «вычитывание» из невестки и свекрови чувства и мысли. Истолковательная философия здесь вполне прозрачная: Слово Божье не может (да и права не имеет) сообщать ни о чем в простоте, а потому родители и дети не могут быть ни в коем случае просто родителями и детьми, годы — годами, гостиница — гостиницей, а рыба — рыбой[216]. Но у Феофилакта было еще очень одно важное сходство с многочисленными «предками» по «филоновской линии» — нечто вроде закона ста процентов. Чем больше истолкователь вчитывает аллегорий в самые простые объекты, тем меньше желания у него трудиться над реально сложными проблемами[217].
Так и Феофилакт, измышляя «обязательные» иносказания для рыб, невесток и матери с умершим сыном, даже не задумывался над тем, что действительно должно было бы вызвать экзегетические усилия — над тем, как согласовать, что в истолковываемом им тексте Лука датирует Вознесение по видимости днем Воскресения, а в «Деяниях Апостолов» — завершением сорокадневного периода. Читатель, да и проповедник имеет полное право быть здесь в серьезном недоумении, а получает вместо этого духовное истолкование печеных рыб[218].
Практика и теория экзегетического платонизма.
Истолкования-«вчитывания» иносказательных шифров в то, что никак в них не нуждается, преследуют целью углубить недостаточно, так сказать, глубокий библейский текст и проходят красной нитью по библейской экзегезе предшественников Феофилакта на Востоке и Западе. Но ввиду того, что этот способ обращения с текстами Писания восходит к прямым христианским последователям и соотечественникам Филона, я позволил себе в другом месте назвать данное явление «александризмом»[219]. «Вчитывания» этого рода удобнее расположить в обратной хронологической последовательности, ограничиваясь очень немногими примерами из очень многих.
Так, Григория Великого александризм привел и к такому абсурду, как истолкование тельцов в притче о званных и избранных: Вот, я приготовил обед мой, тельцы и что откормлено, заколото, и все готово (Мф. 22:2) в качестве… «отцов Ветхого и Нового Заветов»[220]. Бл. Иероним, даже учитывавший уже критику произвольностей аллегоризма[221] и во многих случаях следовавший историческому толкованию, в других случаях свободно следовал александрийским играм с этимологиями и числовой символикой. Например, Иона, бежавший от повеления Божьего в Фарсис (название которого толкуется по народной этимологии как «вода», — поскольку пророк собрался в плаванье, — а не как город в местности, населенной потомками Ионавана), трактовался им как прообраз Христа не только в хорошо известном евангельском смысле (Мф. 12:40), но и в том разжиженном, что Христос также сошел с неба в житейское море этого мира, а высадка пророка в Иоппии означала, что Он пришел перевести иудеев (а вовсе не ниневийцев!) через «морские волны» Своих страданий и смерти[222]. Еще больше, по свидетельству исследователей, неоправданным аллегоризмом пропитаны его комментарии к Книге Бытия, а также к Захарии и Осии[223]. У Кирилла Александрийского два динария, которые добрый самарянин дал «гостиннику» на уход за искалеченным иудеем (Лк. 10:35) означали Ветхий и Новый Завет (их же два!), а пять ячменных хлебов и две рыбки, которыми Иисус накормил толпу (Ин. 6:9) — соответственно… Моисеево Пятикнижье и евангельское с апостольским учения[224]. Хотя Дидим Слепец (f398) отчасти критически относился к методу Оригена (о нем ниже), Сарра и у него «обозначала» совершенную добродетель, а Агарь — нечто вроде «подготовительного тренинга» для ее достижения, а его влияние как раз и отразилось (см. примеч. 19 к настоящей статье) в толкованиях некоторых пророков у Иеронима.