Илл. 15. Кавалерийский манеж и церковь в деревне Селище Новгородской области. Часть комплекса военных поселений, построенного в 1818–1825 годах
Общины и шпицрутены
Одна из центральных сцен пушкинского «Онегина» включает крестьянскую песню, которую поют девушки, собирая ягоды для своей помещицы. Под угрозой телесного наказания их заставляют петь, чтобы они не ели барских ягод: «затея сельской остроты», пояснял поэт, сам имевший крепостных и любивший ягоды (Пушкин 1950: 3/66). В «Анне Карениной» помещик Левин находит решение своим экзистенциальным проблемам, кося траву вместе с крестьянами. Военное дело в XIX веке тоже состояло в производстве коллективных движений, соединяя красоту, доступную только внешнему взгляду – взгляду власти, – с телесными наказаниями. Коллективный труд был функционален для «артельных работ» (как, например, в «Бурлаках на Волге» Репина), но в сельском хозяйстве оставался необычным. Тем не менее империя выстраивала свои отношения с крестьянами не как с индивидами, а как с членами крестьянских коллективов.
Когда крестьян забирали по рекрутской повинности в армию, учить их коллективным движениям было непросто. Следуя прусскому образцу, российская армия применяла особые техники наказаний, которые были призваны сплотить солдатский коллектив. Провинившегося солдата вели между двумя рядами сослуживцев, которые били его деревянными палками определенной длины; эти палки назывались иностранным словом «шпицрутены». Кто не наносил удар товарищу, становился следующей жертвой. Наказания были публичными не потому, что за ними наблюдали зрители, а в более глубоком смысле: публика приводила их в исполнение, и каждый член этого эгалитарного коллектива вносил такой же вклад в наказание, что и остальные. Хотя смертная казнь в России была отменена в 1753 году, «прогнать сквозь строй» часто означало мучительную смерть. В 1863 году шпицрутены были заменены на розги, которые еще долго дополняли тюремную систему наказаний. Как показал Фуко (2005), публичная казнь на эшафоте символизировала королевскую власть. Шпицрутены символизировали власть коллектива, или, точнее, единство коллектива и власти.
В гражданской жизни такую функцию выполняла крестьянская община. «Сельское общество» перераспределяло земельные наделы между своими членами, взимало с них налоги и подати, вершило суд в отношении спорных дел между крестьянами, ходатайствовало в отношении их дел перед помещиком или управляющим и выбирало рекрутов для сдачи в армию, избавляясь от смутьянов (Миронов 1985; Moon 1999). В 1840-х годах правительство еще укрепило дисциплинарную власть общины, предоставив ей право подвергать ее членов телесным наказаниям или ссылать в Сибирь. К этому времени община стала центральным институтом организации крестьянской жизни на российском пространстве. Обычай и закон наделяли этот особенный институт все большей силой; разрушив дисциплинарную власть помещика, реформа 1861 года еще более повысила значение «сельского общества» для его членов. В это время общины регламентировали жизнь в помещичьих имениях и среди государственных крестьян, среди православных и раскольников, в Европейской России и в Сибири. Во второй половине XIX века община превратилась в самый горячий вопрос внутренней политики России. Ее пользу или вред обсуждали все – министерские чиновники, радикальные и консервативные публицисты, университетские профессора, а среди них юристы, этнографы, экономисты и многие другие. Главная загадка, связанная с общиной, была исторической. Очевидная и очень важная реальность социальной жизни в конце Высокого Имперского периода, она была практически неизвестна в его начале. В век прогресса большие открытия – к примеру, вакцинации или электричества – делались внезапно, но меняли жизнь множества людей. Однако община была открыта не за морями и даже не на окраинах империи, а на ее срединных землях, в поместьях дворянской элиты, которая распоряжалась своими людьми как собственностью, и среди государственных крестьян, которые тоже находились под неусыпным надзором. Как могли российские дворяне до поры не знать о центральном институте, организовавшем жизнь их собственных крестьян? Для одних это незнание еще раз свидетельствовало о том, как далеки они были от народа. Для других оно стимулировало поиск новых подходов к разным областям русской жизни, от землепользования до историографии.
Илл. 16. Август фон Гакстгаузен, 1860
Для европейской и русской публики общину открыл прусский аграрный эксперт Август фон Гакстгаузен во время поездки в Россию в 1843 году. Министерство государственных имуществ предоставило Гакстгаузену деньги и переводчика для его ученого путешествия во внутренние губернии (Морозов 1891; Starr 1968). Подробно побеседовав с коллегами в министерстве, которое возглавлял граф Павел Киселев, прусский путешественник полгода ездил по российским провинциям. Он посетил немецкие колонии на Волге и встречался с русскими сектантами в Крыму. Судя по его маршруту и календарю, он меньше интересовался жизнью православных крестьян (Dennison, Carus 2003), но именно среди них он сделал открытие, сделавшее его знаменитым. Гакстгаузен открыл крестьянскую общину с ее регулярными «переделами» – перераспределением земли между крестьянскими семьями в соответствии с их менявшимися потребностями. Благодаря этим переделам, понял гость, земля находится под контролем общины, а не индивидов. В его романтическом восприятии, пока российская элита жила обычной жизнью, основанной на частной собственности и общественных пороках, русские крестьяне хранили благородную республиканскую традицию, скрытую и до того неизвестную: община – «хорошо организованная свободная республика», писал Гакстгаузен. Он дал общине расовое объяснение: истоки ее – в жизни древних славян, и потому русская общинная традиция так трудно совмещается с европейской, латино-германской идеей собственности. Подобный же институт он обнаружил у сербов и считал, что славянское население Пруссии тоже жило общинами до того, как его вытеснили завоеватели-германцы. Итак, одно сословие, крестьянство, жило общинами; другие сословия об этом институте ничего не знали, а жизнь дворянства была особенно антиобщинной. В европейских языках слово «община» звучит как «коммуна», а это слово с приближением революционного 1848 года входило в моду. Отзываясь на дух времени, Гакстгаузен писал, что русские крестьяне в своих общинах уже добились того, о чем «мечтают некоторые современные политические секты, в особенности сен-симонисты и коммунисты» (Haxthausen 1856: 32).
Консервативный романтик, который окончил Геттинген и был другом прославленных сказочников братьев Гримм, Гакстгаузен нашел в России именно то, что искал: альтернативу французским коммунистическим теориям. В России, говорил он, не будет революции: в этой стране ее уже совершили миллионы крестьян в своей медленной, тайной общинной жизни. В первом российском отзыве на книгу Гакстгаузена рецензент сравнивал его путешествие по России с поиском сокровищ в Африке или Америке, сразу поддержав идею внутреннего открытия, скорее духовного, нежели экономического:
В книге есть чему поучиться нашим образованным людям на каждом шагу, а многие страницы в ней покажутся им совершенным путешествием во внутренности Африки или, что еще неожиданнее, по Эльдорадо <…> Да, милостивые государи, Эльдорадо в России. Но чтобы увидеть его, надо снять себе с глаз ту повязку, которую в детстве повязали вам на глаза ваши гувернеры, а в зрелом возрасте поддерживает исключительное чтение западных книг (Аноним 1847: 10).
Российские интеллектуалы поддержали открытие Гакстгаузена с редким единодушием. В мае 1843-го Гакстгаузен встречался с Хомяковым, Киреевским и Герценом. В их восприятии Гакстгаузен был счастливой противоположностью Астольфа де Кюстина, чей визит в Россию увенчался книгой, содержавшей сокрушительную критику империи: «Ничто не может быть противоположней блестящему и легкомысленному маркизу Кюстину, чем флегматичный вестфальский агроном барон Гакстгаузен, консерватор, эрудит старого закала и благосклоннейший в мире наблюдатель», – писал Герцен (1954: 2/281). Потом, когда книга флегматичного агронома вышла в свет, Герцен сравнил его с Колумбом, а открытую им общину – с Новым Светом. Он с горечью добавлял, что русским пришлось ждать немца, чтобы тот открыл их внутреннее сокровище – общину (1956: 7/301). Герцен писал это в лондонской эмиграции; очевидно, что для него, богатого помещика, который во время ссылки в сельскую Вятку еще и поработал губернским статистиком, идея общины была новой. Он не сомневался в открытии Гакстгаузена, но делал важные оговорки. Барон сохранял «политические воззрения времен Пуфендорфа», что всякая власть от Бога, а потому его книга «очень интересный, но неистово реакционный труд» (Герцен 1956: 7/260). Новация самого Герцена состояла в том, что демократические сельские общины – исток и сердце русского социализма, как понимал его Герцен, – враждебны петербургской империи. Конфликт между общиной и империей тлеет, считал Герцен, и он вспыхнет революцией. «Уничтожить сельскую общину в России невозможно, если только правительство не решится сослать или казнить несколько миллионов человек» (Герцен 1955: 6/201).