Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Донат Синявский не верил в свое освобождение, а Андрей – в воссоединение с отцом. Мандельштам проверяла реальность потери мужа, а Казарновский – реальность своего выживания. Сосредоточенные на своих фантазмах, они не могли найти почвы для общения. В ГУЛАГе и вокруг него мучительная неуверенность в собственной жизни отражала меланхолическую неопределенность смерти или выживания Другого.

Узнавание и перераспределение

Изображая трудную ситуацию, в которой оказались и вернувшиеся из лагеря, и остававшиеся «на свободе», разные авторы прибегали к одному и тому же средству. Они документировали момент неузнавания или его ожидание, воображение и кошмар. Кратковременная неспособность узнать вернувшегося отца или приехавшего сына, воображаемое неузнавание сыном матери или неузнавание ею сына, кошмар быть не узнанной мужем – все это разрывает глубинную ткань субъективности. Такой разрыв нужно заполнить нарративной конструкцией, на которую может уйти вся оставшаяся жизнь. Произошло ли неузнавание в реальности или только в воображении, значение его остается тем же: неузнавание выступает как притча о терроре, всеохватывающая аллегория субъективного опыта «репрессий».

В отличие от признания, за которое борются политические и культурные группы, узнавание внутри семьи принимается как данность. Семейная жизнь покоится на признании личных идентичностей, которые длятся всю жизнь. Поэтому неузнавание людей, с которыми человек связан семейными отношениями и общим опытом, производит сильнейшее действие на всех, кто не узнал или не был узнан. Если эти люди любят друг друга, неузнавание вызывает страх и чувство вины. Такие жуткие мгновения свидетельствуют о потере сострадания, доверия и солидарности. Люди связывают эти короткие моменты неузнавания с более масштабными факторами – длительным и несправедливым заключением, историческими сдвигами или движением необратимого, враждебного человеку времени. Эти дыры в субъективном опыте нужно заполнять общением, воображением и письмом. В личном нарративе выжившего неузнавание близкого человека становится тропом высшей силы – сильным литературным приемом, который показывает масштаб и степень трансформации человека под воздействием государства. Этот троп раскрывает боль жертвы и чувство вины выжившего. История человека, которого государство изменило настолько, что его перестали узнавать самые близкие, работает как средство выявления и осуждения трансформативной силы самого государства. Такова моя гипотеза, объясняющая суть рассказа о неузнавании после возвращения из ГУЛАГа. Этот троп признает непредвиденное отчуждение «репрессированных» от тех, кто оставался «на свободе», – безмерное расстояние между ахматовскими «Россией, которая сидела», и «Россией, которая сажала». Именно тогда, когда они наконец взглянули друг другу в глаза, они не узнали друг друга.

На следующем уровне интерпретации сюжет неузнавания становится притчей о советском социализме, его идеалистических порывах и трагической неудаче. Согласно идеологическим принципам и правовым основаниям советской системы, она пожертвовала признанием индивидуальных и групповых различий ради перераспределения материальных благ – пищи, крова, основных услуг и в идеале – всех форм капитала. Несмотря на массовые нарушения этого нормативного принципа, идеал перераспределения не подвергался сомнению за весь период существования СССР124. Но чтобы уничтожить то, что система называла «классами», она разделилась на два очень разных мира, которые различались сильнее, чем можно было себе вообразить до, после или снаружи этого процесса. В одном мире жили «свободные граждане», во втором – заключенные ГУЛАГа. Вместо всех человеческих различий было сконструировано одно, биполярное измерение неравенства между людьми. Государство вложило всю свою мощь в то, чтобы углубить и расширить эту пропасть, сделать жизни людей в двух мирах максимально различными, воспрепятствовать их общению. Этот проект оказался успешным. Когда обитатели двух миров встречались, они не могли вступить в контакт, рассказать друг другу о своем опыте или совместно жить в одном пространстве. Они не узнавали друг друга.

Не существует единого нарратива, который охватил бы советский террор, но у него есть своя особенная аллегория – рассказ о неузнавании. Сцены неузнавания отца сыном, сына матерью, брата братом жутким образом демонстрируют, насколько радикальным было вторжение Советского государства в самые глубокие, самые частные аспекты семьи и родства. Ближайшие родственники не узнавали друг друга, потому что государство «переделало» их обоих, каждого по-своему. Когда рухнул ГУЛАГ, а за ним СССР, история о неузнавании вернувшихся стала риторическим тропом, означавшим ужас «репрессий» и бесполезность «реабилитации».

4. ИСТОРИЯ ПОСЛЕ ТЮРЬМЫ

Профессия историка в Советском Союзе несла с собой высокую степень риска. Многие историки провели месяцы, годы или даже десятилетия в различных местах советской пенитенциарной системы. Одни погибли там, другие выжили и продолжили свою профессиональную деятельность. Их труды, написанные после ГУЛАГа, являются итогом редкого испытания для истории как профессии. Это уникальные источники, и они заслуживают, чтобы мы прочли их медленно и с уважением к деталям.

Большинство репрессированных историков сформировались как ученые в традиционных областях историографии, ориентированных на архивную работу, или в рамках классической филологии. Некоторые добавили к этим традициям новейшие философские интересы, от неокантианства до феноменологии и марксизма. Одни не могли избавиться от гулаговского опыта и испытывали навязчивое желание репрезентировать его в исторических параллелях и аналогиях этому опыту. Других это стремление затронуло меньше. Постмодернистское представление об историческом письме как нарративном жанре, который передает жизненный опыт авторов и читателей, делая это за счет потерянного прошлого, показалось бы чуждым большинству этих ученых. Но они охотно согласились бы с тем, что их понимание современной им жизни связано с их профессиональными знаниями. Верным было и обратное: исторические взгляды этих ученых сформировались под влиянием их советского опыта, и особенно опыта ГУЛАГа.

Во многих воспоминаниях говорится о том, что история была частым предметом лагерных разговоров среди неисториков. Когда два офицера Красной армии, Лев Копелев и Александр Солженицын, после окончания войны встретились в лагерном бараке, они сразу стали обсуждать российскую и европейскую историю. Солженицын был математиком и поэтом, но лагерный опыт превратил его в историка-любителя. История была для него тем, что вызвало к жизни советские лагеря и принесло страдания их жертвам. ГУЛАГ был симптомом огромного масштаба; у него должны были быть подлинные, неочевидные причины, и их искали в истории. Как пациент раскапывает свое прошлое, чтобы избавиться от болезненных симптомов, так и узники ГУЛАГа углублялись в общее прошлое, чтобы поставить диагноз нации, империи и всему миру. После коллапса ГУЛАГа в 1953—1956 годах его бывшие заключенные передали свой интерес к исторической терапии более широким кругам. В постсталинский период центральным элементом публичной сферы стало историческое письмо. И поразительно часто ведущими и самыми популярными историками становились бывшие заключенные.

«Дело историков»

В 1929 году ГПУ арестовало ведущих историков Ленинграда. Их обвинили в заговоре и попытке создания теневого правительства. Всего было арестовано более 150 человек, и почти все были университетскими преподавателями истории или сотрудниками архивов. Массовый процесс над ними, один из первых в своем роде, остался в памяти как Академическое дело или «дело историков». Вместе с крупнейшими специалистами в тюрьме оказались их жены, дети и аспиранты. Большинство получило относительно мягкие сроки – от трех до пяти лет – и было отправлено на строительство печально известного Беломорско-Балтийского канала. Их судьбы и последующие карьеры сложились, однако, по-разному.

вернуться

124

В Конституции РСФСР 1918 года говорилось о «полном устранении деления общества на классы» (ст. 3). Конституция СССР 1936 года смягчила эту формулировку, гарантировав «равноправие граждан СССР, независимо от их национальности и расы» (ст. 123). Схожее положение зафиксировано в статье 34 Конституции СССР 1977 года.

18
{"b":"852949","o":1}