Егор присел рядом, но Алик не дал сидеть.
— В такой день торчать тут! Что ты, Егорий! Беги на Красную площадь!.. Только не забудь ничего. Что увидишь — расскажешь. Все запоминай. Всё, понял? Ничего не забудь…
55
Ветер северный, но холода не чувствовалось. И вообще тела словно не существовало; расстояние и время тоже исчезли: Егор не заметил, как переместился от Басманной к центру.
Красная площадь залита синими тенями. Только маковка Василия Блаженного да зачехленная звезда на верхушке Спасской башни светятся в первом луче.
И странно видеть площадь почти пустой. Лишь около Мавзолея — люди. И хоть их немного, они доверху заполнили синюю полутьму голосами, смехом, нестройным пением; площадь как огромный зал, в котором живет эхо.
Там над головами взлетел молодой летчик, его качают, он хохочет, нелепо хватается за воздух.
Егор подбежал и еще успел вместе со всеми несколько раз подбросить лейтенанта. Потом его осторожно поставили на брусчатку и какая-то девушка вернула ему фуражку…
Поодаль, вдоль трибун медленно и задумчиво шел пожилой полковник. Заметив его, бросились навстречу. Он пробовал отмахнуться, но его уже подхватили, подкинули вверх, самозабвенно выкрикивая в такт: «У-ра! У-ра!» Полковник пробовал что-то говорить, и получалась радостная мешанина слов и смеха.
Едва опустили его на ноги, он с горячностью, увлеченный уже общим настроением, указал на длинного парня в затертой спецовке и кепке «копеечке» (видно, пришел прямо со смены):
— Рабочие не хуже солдат потрудились — качать его!
Парень, сам только что подбрасывавший полковника, смущенно пробовал противиться, но его подхватили: «У-ра! У-ра!»
От Исторического музея, снизу, послышались низкие голоса моторов, сплетенные с детскими голосами. Вылезли три артиллерийских тягача, тащивших по зенитному орудию. За каждой пушкой с воробьиным верещаньем — стайки мальчишек, цеплявшихся за лафеты; кому удавалось уцепиться, ехал поджав ноги. Солдаты из артиллерийской прислуги нехотя отгоняли их, но ребятишки тут же цеплялись снова…
Все, кто был у Мавзолея, бросились наперерез тягачам, взявшись за руки, перегородили путь. Пушки остановились.
Из кабины вылез кирпично-загорелый водитель в промасленном ватнике.
— Качать его! У-ра! У-ра!
Парня стащили вниз, и он, теряя пилотку, полетел в воздух.
Тем временем какая-то девушка вскочила на лафет и прикрепила к стволу бумажную розу.
Мальчишки тотчас полезли на пушки, расселись верхом на стволах и хлопали ладошками по холодному металлу. Им одобрительно кричали.
Пробензиненные и промасленные артиллеристы соскакивали на брусчатку, поправляли ватники и комбинезоны, присоединялись к праздничной толпе, угощали и угощались махрой. Они тоже смотрели на мальчишек и улыбались.
— Не упали бы только… Высоко ведь… — приговаривал один из солдат, слюня самокрутку.
Потом тягачи зафырчали, заскрежетали через площадь, и Егор заметил выскочившего из-под ствола последней пушки низенького человека в синем выгоревшем плащишке с полевой сумкой через плечо и мятой шляпе, сдвинутой на затылок. Он улыбался, потирал руки, посматривая вокруг; потом скрылся и вскоре подъехал к середине площади, сидя на крыше драной «эмки». В руках — пузатая бутыль и зеленые стаканчики.
Машину окружили со смехом и шутками — очень уж нелепое было зрелище. Человек деловито раздал с десяток стаканчиков и меткой рукой плеснул в каждый из бутыли, затем открыл сумку и на закуску присовокупил по галете.
— За Победу! За Победу, ребята! Передавайте стаканы, передавайте…
Так, сидя на крыше машины, он по-домашнему угощал, и столпившиеся вокруг по-домашнему же выпивали, а он улыбался удивленно и словно бы себе не верил, что угощает людей в такое замечательное утро на Красной площади.
Бутыль скоро кончилась, и человек уехал, сидя на крыше машины…
В это время из-за Исторического музея выкатил роскошный лимузин с американским флажком. Выскочили два флотских офицера, вслед за ними — две дамы. Американцев окружили, и в первое мгновение офицеры несколько растерялись, но затем один поднял руку и крикнул: «Сталин! Рузвельт!»
Их подхватили и принялись качать. Они хохотали, а один, взлетая, что-то кричал своей даме, пока та не нырнула в машину, появилась с кинокамерой и начала снимать. Потом она полезла на крышу машины, чтоб снять сверху. Несколько рук ее подсадили, а другую американку подбросили вверх, та смеялась и болтала длинными ногами в шелковых чулках, ей поправляли сбившееся на лету платье и снова подбрасывали с радостным смехом.
Стали петь, и американцы подтягивали, как могли, а когда кончилась наша песня, затянули свою.
К офицеру подошел человек в потертом кителе с нашивками ранений, обнял и сказал по-иностранному, чтоб было понятней: «Зер гут!» Американец вскинул руки и стал громко говорить что-то в ответ…
Манежную площадь едва начали асфальтировать, приходилось перебираться через кучи песка и булыжников, перепрыгивать через высокие трамвайные рельсы… Здесь уже полно людей. Трамваи еле ползут сквозь толпу. Вагоны, пустые внутри, снаружи облеплены зеваками; мальчишки едут, свесив ноги из окон, стоят на колбасе, подбираются к крыше — сегодня все можно.
Егора подтолкнул кто-то… Семенов! Они, оказывается, рядом стояли, не замечая один другого…
Семенов протянул влажную руку:
— С Победой!
Толпа напирала, и его потеснили в сторону.
— Про кого из наших знаешь? — спросил Егор через головы.
Семенов успел крикнуть:
— Малинин письмо прислал — под Берлином был!..
Возле университета полно студентов, но знакомых — никого… Ждать здесь Веру напрасно… И подумал, что сейчас можно сходить к ней — уже не рано…
Старик дворник принес охапку флажков, стал привязывать к прутьям ограды. Пока он копался, студенты расхватали флажки, пошли на Красную площадь.
— Ах, шут вас возьми! Это ж для загородки!
— Дедушка, мы сами привяжем. Придем с Красной площади и привяжем. Давайте веревочки!
— Ну ладно, коли так. День-то очень веселый!
Егор следом за ними перешел Манежную и стал пробираться по толпе в сторону Дзержинской. Он спешил — Вера едва ли усидит в такой день. Теперь каждая минута дорога.
На эскалаторе, ступенькой ниже, стояла женщина в платке и потертом пальто. Они встретились глазами.
— Сынок, — обняла она Егора, заплакала, прижавшись к поле пиджака, — сынок мой… где ты лежишь, родной…
Опомнился у самого дома в Луковом переулке. Вошел в подъезд. Постоял. Подняться по лестнице сразу не мог… У двери остановился… Эмалевый номерок, отбитый с краешку… Звонок… Пересилив себя, нажал кнопку…
За дверью — шаги… Дверь приоткрывается… Вера!
— Это ты… — тихо говорит она — не понять: спрашивает или себе самой говорит.
— Вера, пойдем на Красную площадь! Там такое… — Он слишком громко это сказал — по лестнице загудело…
— Зайди на минутку.
Он вошел в темную прихожую, и тут же, у самого порога, влево — ее комната.
Он ничего не мог разглядеть, только Веру видел и понимал, что в комнате они одни.
У нее глаза стали еще больше и потемнели. И голос срывается.
— Не обижайся… Я знаю: праздник… Но я не могу… Потом… а сейчас не могу… Сегодня особенно…
Она смотрела в окно мимо Егора.
— У меня тут был один человек из их части… Передал письмо… Да что ж я рассказываю… Ты не знаешь… Так вот… Я в тот вечер еще хотела тебе сказать… В один день все случилось — и узнала, и с тобой пошли мы тогда, вечером… Я бы разревелась на улице… Вот: мы с пятого класса учились до седьмого с одним мальчиком. Его Саша звали… Саша Овчинников… Он все три года был в меня влюблен… Детская любовь — я посмеивалась, не придавала значения. В сорок первом разъехались кто куда — я его больше не видела… А на Урале вдруг получила письмо от него… Мне соседи отсюда переслали. Целую пачку его писем. Он был старше нас. Он вообще-то второгодник. В семье что-то у них… так и не знаю что… И не узнаю теперь… Мешали ему учиться. Но он способный был, особенно к математике… Да, так письма уже с фронта были… Я ответила, и мы переписывались до последних дней… Он часто писал. Я одно, а он — пять… А тут вдруг писать перестал. Он был артиллеристом…