Угадав эти его мысли, Алик нахмурился, отстранил руку Егора, который хотел помочь, — пошел впереди, согнувшись против ветра пополам.
На остановке народу полно — давно не было трамвая. Инвалиды на костылях, старухи, тощие подростки в ватниках, девушки из ПВО с выпущенными из-под солдатских шапок завитыми кудрями.
С волнением и жадностью оглядывает Алик людей, не хочет показать своего волнения — и еще сильней волнуется, и голова кружится от воздуха, от непривычности простора после комнатной тесноты.
— Эх, черт, пожалуй, не влезем, — кивает на показавшийся у Разгуляя трамвай.
Стоявшая рядом старушка придвинулась — и шепотком, с укоризной:
— Ты, солдатик, черта не поминай… Кто черта поминает, тот карточки плохо отоваривает — я давно приметила… У нас в квартере одна все чертыхается, чертыхается — ей и не достается ничего, а намедни и вовсе карточки потеряла… И в очереди говорили…
Тут подлязгал вагон, и старушка, не досказав, кинулась к передней площадке.
На счастье, в прицепе народу было не слишком, они протиснулись в конец на удобное местечко — там в оконной фанере провернута дырочка. Алик сразу к ней приник, и зачарованная улыбка не сходила с бледных губ.
На Красноворотской площади трамвай остановился — перекрыли движение. Загрохотало, дробно застучало по булыжникам, все звуки подмял рев моторов. Егор по звуку узнал танки.
— «Тридцатьчетверки», три штуки. — Алик не отрывался от щелки. — Ремонтироваться пошли… Один без пушки… В зимней маскировке еще…
Инвалид, навалившийся на костыли, вздохнул тяжело:
— Не приведи бог… Выскочили они из боя, а мы — пополнение, на фронте первый раз… Глядим — «тридцатьчетверки»… Броня в крови, в мозгах, в клоках… Траки как мясорубки… намотало всего… Танкист, молодой парень, шлем снял, а сам седой…
Какая-то старушонка перебила его, выдернувшись в серединку, привлекая к себе внимание:
— На фронте что! Вон давеча в Сокольниках, сама видала. Шел транвай утром, народу — битком, висят на подножках. И откуда ни возьмись — танк на всем ходу. И прям к транваю, прям к транваю! Боком жмется, ну чуток не задел! У одного малого шапку ветром сбил. Проскочил, значит, обогнал транвай — и дальше. Ну, куда это годится-то? Улица широкая, а он к транваю — ведь и до греха недолго так-то…
Кто-то усмехнулся сзади:
— Это, мать, называется «знай наших».
Трамвай тронулся. Егор увидел сквозь щель в приоткрытой двери круг закатного солнца и на нем четкий силуэт далекого аэростата — и вниз по Садовой, на закат, с грохотом летели танки, выбрасывая фиолетовый дым и красные брызги мокрого снега.
Въехали на улицу Кирова; народ все подбивался, и Егор как мог загораживал Алика, чтоб не слишком на него давили, а тот не замечал, увлеченно смотрел в свой глазок, изредка оборачиваясь, улыбаясь и подмигивая. Миновали станцию метро «Кировская», заколоченную, почерневшую; замелькали витрины магазинов, закрытые щитами, заложенные кирпичом и мешками с песком.
Егор посматривал рассеянно в дверную щель… И мелькнула стена, избитая осколками… Штукатурка там отпала кружками, и кирпич краснеет под известкой…
Это на углу улицы Мархлевского и Кировской…
Это место…
Егор отвернулся. Но память помимо желания нарисовала небольшой дом на другой стороне, напротив Мархлевского… Не дом уже, одна коробка без крыши. Внизу пустые окна забраны досками, а наверху сквозит небо…
В сорок первом, летом, родственница их Мария Михайловна шла как раз напротив этого дома. Едва объявили тревогу, еще не успели укрыться…
И бомба ударила в этот дом. И Марию Михайловну осколком сразу насмерть. На этом тротуаре, вот здесь… И следы от осколков остались, и невозможно смотреть…
Не успел опомниться, трамвай уже заскрипел тормозами на спуске от площади Дзержинского и подкатил к Центральным баням.
17
Еще с улицы начиналась очередь в женское отделение, тянулась в глубь темного двора. Егор и Алик шли вдоль и чувствовали взгляды на спине, и волну говора, катившуюся вслед, и озорные голоса:
— Эй, мужики, возьмите с собой!
— И меня прихватите!
Но ближе ко входу настроение хуже и напряженней. Там запускали новую партию — в дверях давка, лезет кто-то без очереди, старуха с плачем клянется, что заняла, да пропустила.
Побыстрей — в мужское отделение. Здесь черед начинался лишь с лестницы. Банная сырость и махорка, жутковатый свет синей лампочки…
У кассы никого.
Алик встал в очередь. Егор пошел за билетами.
Кассирша дала только один:
— Знаю вас — «на друга», «на подругу», «на детей»… Мыла не напасешься. Положена порция — получай и катись к энтой матери на легком катере! Прыткий какой! «На друга» ему подавай!
Голос кассирши скрипел на всю лестницу — в очереди оборачиваются, глазеют — хоть провалиться…
Хорошо, сразу же другое отвлекло: визгнула дверь, внизу, у самого пола, показалась рука с короткой палкой, потом голова в солдатской шапке — и наконец выкатилась тележечка, на которой безногий инвалид в обрезанной шинели, за спиной — вещмешок. Ловко подкатил к кассе, поднял руку, но окошечка не достал.
— Эй, торговка!
Кассирша его не видела и не сразу поняла, в чем дело.
— Слышь, баба-яга! Билет. Живо!
Алик тоже подошел к кассе и хотел помочь инвалиду.
— Я не к тебе обращаюсь, голенастый, понял? И не лезь без очереди, понял? Пошел на . . ., понял? Я к торговке обращаюсь. Эй, билет отпусти, ведьма!
Кассирша выглянула из окошечка, протянула крючковатую руку…
Инвалид сунул билет в карман и боком, упираясь в ступеньки, ловко защелкал наверх.
— Паз-з-зволь! Дорогу пехоте! Пар-р-рапусти на передовую!
Кассирша все выглядывала из окошечка и скрипела самой себе:
— Голова бедовая… Все трын-трава… Такой вот на Немецком рынке давеча торговал… Откуда ни возьмись — патруль, облава на спекулянтов… А инвалид сидит с краешку, смотрит. Стали к нему подходить, он гранату из-за пазухи вынул да кэ-эк кинет в патрулей-то, да лопнула она, трех ранило, суматоха тут, шум-гам… Глядь-поглядь, а инвалида и след простыл. Я с такими никогда не спорю… Чего он удумает, не угадаешь — бог с ним… Пусть ругается, только ушел бы побыстрей…
Долго еще бормотала, никто ее не слушал.
Алик держал бумажник, сдачу и билет — не мог управиться одной рукой. Егор помог, но бумажник не отдавал — впервые эту вещицу видел — очень уж хороша. Глянцевитая кожа… Медная застежка…
Алик улыбался чуть заметно. Вспомнились дни наступления. Те дни… Так далеко и давно… И не давно́ ведь… Уплывают, дымкой подергиваются… Гнали же фрицев! Они все бросали, драпали — дай бог ноги! Склады свои не только вывезти, взорвать не успевали.
Раз к такому складу и вышли. Привал тут, конечно, объявили. Немцы, видно, приготовились к раздаче обмундирования. На лужке целый базар: длинные прилавки и на каждом стопочками разложено белье, френчи, брюки, пояса, подсумки… И особо среди всего этого скарба — штабель ранцев из телячьей кожи. Ну что ж: не долго думая, ребята пожитки свои из вещмешков переложили в ранцы — очень уж добротны да красивы, — а вещмешки побросали. Все ж Алик свой сунул на дно ранца — не знал зачем, а сберег пропыленную эту торбу…
Передохнули, покурили — и дальше. Километров пяток протопали… Ранцы оказались тяжеленные… Глядь, на обочине валяется один, потом другой, третий — не утерпели ребята, скинули — пропади пропадом фрицевская красота и добротность… Тут и все решили — какого лешего тащим? Набросали целую кучу. Хоть и без ничего остались — вещмешков-то нет, — но ранцы кинули. Только Алик и еще несколько солдат достали мешки да переложили что нужно. Из ненужного Алик один кожаный подсумок взял, новенький, гладкий, с медной застежкой. Потом на досуге разрезал и сшил из него бумажник, этот вот бумажник. Через фронт и госпитали чудом его пронес.
А ранцы запомнились еще вот почему…
Один парень упорно тащил неуклюжую эту штуковину до конца. До своего конца… Попали под артобстрел. Все разом укрылись, а он со своим ранцем замешкался, присел кое-как в старый окопчик… И вот дальше идти надо, а он сидит и команду не слышит. Подбежали к нему — сидит… Глаза открыты — и не дышит. Ни вскрикнул, ни вздохнул, ни крови нигде… Так и похоронили его с этим ранцем…