— Ах, кто тут? — с наигранным испугом протянула Алла.
— Это я, — ответил Егор, чувствуя, что губы пересохли.
— Испугал до смерти!
Зеленое сердечко трепетало у самых глаз. Кроме — ничего, но Егору мерещится чуть заметный контур ее волос и лица.
— Хоть кашлянул бы, — капризно выговаривала она. — Притаился и стоит…
— Я вас увидел и посторонился…
— Увидел?
— У вас значок светится.
— Ах, значок! — жеманно пропела она, поднимаясь выше, и сердечко погасло, остался аромат духов и еще чего-то, очень вкусного и забытого…
Он поскорей спустился вниз, по привычке считая ступеньки, а потом шаги, чтоб не ткнуться в стену.
Встреча замутила мечтательную и чистую радость, с которой шел. Егор досадовал на соседку, всячески в сердцах мысленно ее обзывая, и безуспешно пытался отбросить неожиданно возникшее и целиком захватившее сожаление и досаду, что не сумел воспользоваться удачным моментом… Это препирательство с самим со бой было противно. Образ Ляли потускнел и почти пропал. Перед глазами плыли красные, фиолетовые, синие сердечки, они двоились, лезли, заполняли, отбивали рассудок. Мысли о Ляле, занимавшие только что, показались бесплотными, детскими… Почему? Почему! — думал Егор. Ведь там настоящее, чистое, светлое, а тут… как жирные помои… И пахнет от нее именно помоями… Почему же, стоит ей лишь мелькнуть — все тускнеет, остается она одна? Какое грязное, плотское влечение. Похоть. Конечно, похоть. Очень точное слово — гадкое и зовущее.
И с таким настроением он идет к Ляле… Идет, думая, как было бы хорошо в темноте на лестнице… Гадость.
Нет, лучше не ходить. Лучше завтра.
Но картошку надо взять сегодня. И сейчас нужно идти. Идти за картошкой, а не к Ляле…
Она сама позвонила… Не Михаил Сергеич, сама. Это ж ясный намек — она ждет; она знала, что за картошкой он пойдет обязательно, если она позвонит. Значит, она его пригласила. Не приглашая, пригласила… Приглашение это сегодняшнее не случайность. Почти месяц, как она вернулась из эвакуации. Она тогда сразу к ним зашла; проговорили целый вечер, и Ляля с тех пор не подавала вестей. Но она пообещала пригласить, когда приведут в порядок комнату, и устроятся, и обживутся. И вот позвала… И Егор, так ждавший этого приглашения, не сделав шага к Ляле, захвачен, проглочен какой-то разбитной официанткой, ослеплен кукольным сердечком… Противно, мерзко…
Пока ехал в метро, гадкое настроение немножко сгладилось; приближаясь к дому Ляли, он почувствовал притяжение истинной своей любви, и свет пластмассового сердечка потускнел.
11
Черные с фанерными бельмами окна, железный кокошник над парадным… По кокошнику Егор и узнал дом в однообразной череде других.
Распахнул разболтанную створку двери и споткнулся о ступеньку — лестница начиналась у самого порога… Забыл про это, не был два года…
Тьма с запахом пыли и холода. Медленно поднялся наверх, повел рукой по стене, отыскивая дверь; нащупал рваную клеенку с клочьями пакли, но ручка не находилась… Постучал в обивку, потом в косяк. Внутри — ни звука. Постучал еще, подождал. Зашаркали. Дверь приоткрылась. Полоска желтого света. Егор заглянул. Незнакомая женщина в ватнике и платке.
— Чего стучите? Звонок есть.
И за спиной у нее — Ляля! В тусклой прихожей лицо удивительно светится, будто на него направлен потайной лучик. Или оно изнутри светится?
— Кого надо? — с подозрительностью кидает женщина через цепочку.
Егор не отвечает, он забыл про нее и не слышит ее; он видит одну Лялю и понимает, что сейчас вместо «здравствуй» в растерянности может сказать «до свиданья», и очень этого опасается.
— Тетя Маш, он ко мне!
Какой у Ляли голос — глубокий с едва приметной хрипотцой, будто она сдерживает его, и если б не сдерживала — запела бы на всю лестницу.
Соседка тотчас исчезла. Егор непонятно как очутился рядом с Лялей, и она вместо приветствия положила руки ему на плечи и посмотрела в глаза, потом погладила отвороты шинели, и стала расстегивать пуговицы.
— Боже, что я делаю! У нас же кошмарный холод! Скорей застегнись! Я дам тебе плед, накинешь на шинель, сядешь в кресло, и так будем разговаривать…
Тут Егор заметил, что сама она в меховой жакетке и пальцы посинели и припухли от холода. Вид ее рук не вяжется с лучащимся лицом, пушистым облаком волос и теплым голосом.
— Какой ты молодец! Не представляешь, как я рада тебя видеть! Весь вечер сижу одна. Алгебру сделала, то есть бросила, надоело. Подруга не пришла. Даже папа с мамой, домоседы, кроты мои домашние, представляешь, даже они ушли по картофельным делам! Кстати, что ты принес для картошки? О-о-о-о! Егорушка! — всплеснула руками сокрушенно. — Бабушкина сумочка… Да в нее и полпуда не войдет. Мама тебе передала, что вам пуд? Понимаешь, пу-у-д! Шестнадцать килограммов!
Егор утонул в потоке ее слов, растерялся от близости. Ляля вела его по коридорным закоулкам, захламленным рухлядью, корытами, висящими по стенам, баками, пыльными шкафами, и умудрялась не отрывать ладони от его плеч, и смотреть в глаза. Он услышал свой голос, показавшийся тусклым, прыщавым:
— Я еще… мешок… в сумке…
От слов этих дурацких передернуло — «мешок», «сумка»… «Здравствуй» не сказал, сразу — «мешок»…
— А-а-а! И мешок! Ну, тогда поместится! Молодец! Представляешь, папа просто великий комбинатор. Я теперь его иначе не зову. Рядом с Москвой, в Серпухове, достал по в о с е м ь с о т рублей за мешок! Да сейчас за картошкой ездят к черту на кулички, а он под боком раздобыл! Я его начальнику прямо так и сказала: «Вы должны папе поставить памятник при жизни!»
Она распахнула дверь в узкую комнатку. Около пианино стояли четыре мешка.
— Видишь наше богатство?! Я сейчас буду тебя угощать. Мама испекла такие затирухи на рыбьем жире, ну просто объеденье! Хрустят, как довоенные коржики. Помнишь: школьный буфет и коржики?.. Наши еще вкусней!
По другую сторону от пианино — кресло; напротив у стены — железная печка «буржуйка» и ломберный столик. На нем фарфоровая ваза с ножкой в виде богини Флоры, несущей гирлянду цветов. Ваза прикрыта жестяной тарелкой, и Егор сразу понял — коржики под тарелкой…
Ляля указала на кресло, придвинула стул для себя и воскликнула:
— Плед! Сейчас дам тебе плед. У нас адский холод, просто мороз. Папа опасается за картошку…
Распахнула шкаф, но Егор запротестовал против пледа, представив, как нелепо будет в нем выглядеть. Она поняла.
— Сейчас немножко подтопим и согреем чай.
Сунула руки под мышки, наслаждаясь меховым теплом, и обдумывая что-то, связанное, верно, с предстоящим чаем. На ногах у нее огромные валенки старые, но и они не могли нарушить ладность ее фигурки.
Егор с радостью отметил, что недавние стыдные переживания совсем стерлись и мишурное сердечко померкло.
Не вынимая рук из-под мышек, Ляля спросила, как у них с дровами. Егор попробовал что-то ответить, но она не слушала.
— У нас просто кошмар! Сожгли все — стулья, табуретки, скамейку… Осталось последнее… Сейчас принесу. Как надоела зима! Когда она кончится? Темнота, сугробы, холод. Бр-р-р.
Ляля ушла в коридор, а в комнате все звучал ее голос, и Егор с замиранием прислушивался, и ему было хорошо, и хотелось только слушать и смотреть, и ничего больше. И то, что при Алле мутило рассудок, сейчас отдалялось в неопределенно-влекущую мечту, в будущее.
Она принесла и бросила у печурки связку пожелтевших нот. Егор не сразу даже понял, в чем дело. Топить нотами?..
Ляля же как ни в чем не бывало налила воды в консервную банку, прикрыла крышечкой от детской кастрюльки, поставила на буржуйку.
— Для тебя дело, Егорушка: скручивай жгуты и подавай мне — так дольше горит. Листами — вспыхнет, и все, а скрученное лучше, я уж приспособилась. Воду подогреть хватит — она кипяченая. И главное, руки согреем! Почему-то ужасно мерзнут руки…
Егор присел рядом с Лялей, взял из связки листок. Вальс «Моя Лулу»… Нерешительно скрутил — было жаль нот. Он не учился музыке, непонятные значки вызывали почтительное удивление, как строки, написанные на таинственном языке.