Пролетел обед по талону ДП.
3
Егор опять на площади, но ветер не кажется ледяным и промозглым. И голова не кружится. Расчет был верный — теперь он молодцом. Переходит к Ярославскому вокзалу… Мост у Каланчевки… Подождал, пока прогремит трамвай, перебрался на другую сторону улицы… Тут недалеко. Вроде бы совсем был спокоен, и сил набрался, и уверенности не убавилось, а ближе к военкомату замедляет шаг, волнение подкатывает — и что-то вроде сомнения: до конца ли все продумал, сможет ли убедить?.. Лезет за пазуху, щупает во внутреннем кармане заявление. Там все написано, и написано хорошо. Может, и говорить не придется — отдаст заявление военкому, тот прочитает и скажет: «Э, да ты полковой миномет знаешь! Нам как раз такие ребята нужны». И крикнет дежурному офицеру: «Оформить Пчелина!» От такой картины стало радостно, и лишь у самой двери военкомата екнуло сердце.
Егор несколько раз тут бывал и знал, где кабинет военкома. Не глядя вокруг, почти не замечая гудящей толкотни в прокуренном коридоре, сразу подошел к нужной двери. И удачно — около двери никого. Без стесненья, рывком открыл, ожидая сразу увидеть военкома, сидящего за большим письменным столом. Но оказался в узком, похожем на коридорчик закутке, где у зашарпанного столика сидела девушка с погончиками старшины и стучала на машинке.
— Тебе чего? — не глядя спросила она.
— Мне военкома, — твердо ответил Егор и только тогда заметил, что справа — другая дверь, обитая продранным дерматином.
Девушка оторвалась от машинки.
— К нему нельзя. — Оглядела Егора. — По какому вопросу?
— Надо передать заявление.
Девушка достала затертую папку и протянула руку:
— Давай.
— Надо военкому передать лично.
— Давай, давай. «Лично». Только и дел у него лично с каждым говорить.
От такого поворота Егор опешил. Готовился к разговору, к вопросам, к спору даже… Делать нечего — достал заявление, протянул старшине.
Та мельком глянула.
— А проживаешь-то где? Адрес-то? Допиши. Вот ручка.
Примостившись на краешке стола, кое-как приписал адрес, помахал листом, чтоб просохли чернила.
— Ответим в общем порядке, — заученно сказала старшина.
Вот тебе на… Шел уверенный, что сейчас разом все решится, переломится время, начнется новая жизнь… И надо же — «в общем порядке»…
Опомнился на улице.
День, не успев начаться, уже гас, придавленный низкими облаками, навалившимися на крыши. На Домниковке всегда темновато, а в такую пасмурность и вовсе. Закопченные стены и черные окна впитывают худосочный свет; за арками подворотен — непроходящая тьма. Единственные яркие пятна — свежие надписи, намалеванные белилами: «ГАЗОУБЕЖИЩЕ».
Миновал крохотный бульварчик. Тощие деревца до половины в снегу, ветки обломаны для печек. Сворачивает в Домниковский переулок… Вот ведь — ничего не изменилось, все осталось как было: школа, уроки…
Старинное здание мужской средней школы похоже на замок: узкие окна, башенки, стрельчатое струение вверх… И возвращается тоскливое, сосущее чувство…
Химик… Зачеты…
Однако в классе настроение меняется. Там все уже в сборе — около стола сбились в кучу, орут, хохочут, вырывают друг у друга тетрадку.
Семенов один стоит в сторонке и, стараясь казаться равнодушным, посматривает на свалку, приглаживает немыслимые, стоящие дыбом волосы. Он рассеянно и как бы невидяще поворачивается к Егору. Лишь розовые пятна на щеках выдают волнение.
Принес нового «Теленка»! Егор бросил на парту сумку, потянулся через головы. Точно — «Теленок»! Мелькнула страничка с совершенно пакостной мордой Гитлера. Сразу не поймешь, в чем же такая гадостность. Только душа радуется, что сумел Семенов подъелдыкнуть гада этого, сволочь эту, погань, людоеда… Отстранив чей-то локоть, вгляделся… Челка фюрера вся составлена из мельчайших вшей; каждая вошка нарисована до точности тонким пером. И усишки его из вшей.
Продрался к столу; кто-то больно сунул кулаком под ребро, кому-то сам отдавил ногу. Старобрянский сидит на учительском стуле и листает журнальчик. Слов почти нет, одни рисунки. Сначала международная часть, потом школьная и классная. Но сегодня первая — самая удачная.
— Сызнова! — дурным голосом орет Малинин.
Старобрянский переворачивает журнальчик.
«Десять способов казни рейхсканнибала Адика Гитлера».
— Заедение вшами! — гогочет Малинин. — Заедение вшами — лучше всего!
— Брось, «утопление заплевыванием» — это да! Семенов — гений! Где Семенов?
О эти карикатуры в рукописном журнальчике! На миг всем кажется реальным и самым насущным выбор казни изверга; вспыхивает несравненное чувство: победа совершилась, бесноватого фюрера схватили и вот здесь, в нетопленом классе, они вершат суд…
— Где Семенов?
— Автора! Автора-а-а-а!
Семенова прижимают к доске, мнут, щиплют, тискают, не знают, как выказать признательность свою этому волшебнику, у которого только и есть что стоящие дыбом волосы и влажные глаза — так он высох с голодухи.
— Ну, хватит, ребята!
Семенов закрывается ладонями, его желтые щеки горят нездоровыми пятнами, он хватает воздух.
Все сразу опомнились, увидели его тщедушность, болезненность. Неохотно, устало разошлись по партам, захлопали крышками.
«Теленок» остался у Малинина. Теперь они спокойно станут по очереди разглядывать журнальчик и ждать нового выпуска.
Глухо, словно консервная жестянка, задребезжал звонок. Нахохлились, пригнулись к партам. Кончился праздник, опять нудная повседневность… И как ее воплощение — литераторша в обтерханном платке, в пальто с вытертым каракулем, в залатанных валенках с чужой ноги. Ржавое пенсне с черным шнурком пристыло к ее тонкому носу вместе с прозвищем «Чехов». Урок проходит незаметно.
История появляется в образе старичка. Глаза его запали так глубоко, что взгляд почти неуловим. Он совершенно лыс, но шапку в классе снимает при любом морозе. Тусклый свет превращает голову историка в череп.
Послушать его, история ничем не отличается от математики. Он сухо формулирует точное число причин, из которых с неумолимостью вытекает совершенно точное количество последствий. Колонки дат, выписанных на доске, довершают сходство с математикой. Удивительно, что он до сих пор не предсказал даты окончания войны…
Зато математик, сменяющий историка, вовсе не похож на математика.
Рывчик входит в класс и некоторое время сонно щурится, соображая, туда ли попал. Потом спрашивает: «Простите, дети, это десятый?» Убедившись, что не ошибся, подвигается к столу, волоча огромный портфель и словно не очень еще веря в свою удачу. Солдатский треух топорщится на голове — одно ухо вверх, другое в сторону. Зимнее пальто из дорогого драпа с бобровым воротником застегнуто не на те пуговицы (или нараспашку, или накинуто на плечи, или сползло и волочится по полу).
Он приходит обычно в самом начале перемены, садится, достает книжку или растрепанную рукопись и читает, забыв об окружающем. Книги всегда математические на французском или английском. Он хмурится, или похохатывает про себя, или барабанит пальцами, бурча: «осел…», «неряха…», отчеркивает ногтем. Случалось, в сердцах швырял рукопись в угол и начинал ругать кого-то, взывая к сочувствию ничего не понимающих учеников, бросался к доске, писал, кроша мел… Иногда же, читая, закатывал глаза и шептал: «Бах… О, это Бах…» и начинал гудеть: «Тара-ра-ра, тара-ра-ра, тара-ра-ра, ба-ба…»
Сегодня, однако, не было ни книги, ни рукописи; он раскрыл портфель, меланхолически что-то в нем разглядывал, потом вздохнул и махнул рукой («была не была!»). Достал баночку, аккуратно завязанную поверх закрывавшей ее компрессной клеенки шнурком от ботинка. Решительно сорвал шнурок, нашарил в портфеле чайную ложечку и принялся понемногу отколупывать картофельное пюре, набитое в баночку…
Рывчик ел со смаком, закрывая глаза, покачивая головой. Постепенно движения руки убыстрялись. Картошка кончилась слишком скоро. Поскреб ложечкой, понюхал, с искренним недоумением спросил: