Братья Пьер и Жак, видя неудовольствие графа, робко уселись на скамью у левого края стола.
— Не стану говорить об известном, — сказал комтур, — о бедственном положении ордена и о том, что надо любыми путями изыскивать меры для его спасения.
— Любыми? — раздался голос слепца. — Я стал слабо слышать. Вы сказали «любыми», не так ли, комтур? Я часом не ослышался?
— Нет, вы не ослышались, — с трудом пряча раздражение, отозвался Литта. — Именно так: любыми.
— Любыми угодными Господу, — произнес наставительным голосом слепец.
Рука графа была уже слабым прикрытием от этих пронзительных бельм. Литта убрал ее от лица и (правда, отведя глаза) возразил достаточно властно:
— Не станете же вы поучать меня, отец Иероним, что угодно Господу, а что ему не угодно. Во всяком случае, Господу угодно сохранение ордена — этого, надеюсь, никто здесь не станет оспоривать?
Поскольку надо же было куда-то смотреть, то, говоря это, граф сурово взглянул на братьев Пьера и Жака, отчего те вовсе сникли, ибо менее всего намеревались что-либо из произносимого тут оспоривать.
— А с тех пор как наш магистр почил, — твердеющим голосом продолжал граф Литта, — принимать жизненно важные для ордена решения выпало на мою долю. И решение мое таково. Поскольку сей христианский град гостеприимно приютил нас в наших земных скитаниях… А сие тоже не обошлось без воли Господа — полагаю, и на это никто не возразит, ибо ничто не творится без его воли… Так вот, поскольку он нас приютил, то и быть отныне благословенному граду сему тем богоугодным прибежищем, в котором…
Глянув в окно, фон Штраубе на какой-то миг перестал его слушать. Там тьму, только что непроглядную, едва-едва начинал вспучивать угрюмо-серый рассвет. На благословенный, богоугодный Эдем места эти, в отличие от солнечной Мальты, не больно-то походили. Тоска была навсегда оставаться в здешних краях, к чему комтур явно и вел разговор.
Однако с месторасположением ордена, кажется, было уже окончательно решено, тут даже отец Иероним не восперечил более, непокорствие было только в бельмах этих.
А Литта говорил уже о другом. Фон Штраубе снова прислушался.
Теперь разговор шел о новом гроссмейстере ордена. Дело казалось барону давно решенным. Поскольку другие четыре комтура почили вслед прошлым гроссмейстерам, то кому как не Литте, последнему живому комтуру, а также хранителю орденской печати и казны, кому иному орден и возглавлять? Так оно исстари повелось, что комтур-хранитель занимает место гроссмейстера.
Оказалось, граф Литта тем не менее мыслил иначе.
— …и, памятуя о том, что сей монарх, сей один из немногих оставшихся истинных рыцарей, — продолжал комтур мысль, начало которой фон Штраубе, отвлекшись, недослышал, — сей славный монарх дал нам приют… На что его, без сомнения, подвигнул сам Господь… — добавил он, уже прямо глядя на отца Иеронима… — Так вот, при сих его великих заслугах, пользуясь правом последнего комтура, решаю, что и возглавлять орден отныне надлежит ему.
Над залой на какой-то миг повисла тишина. И в ней особенно резко прозвучал в следующее мгновение голос отца Иеронима:
— Императору-иноверцу — гроссмейстерский жезл? Я не ослышался?
— Вы не ослышались, отец Иероним, — довольно желчно ответил комтур. — Слух вам не изменяет, в отличие от зрения. Я разумею не умение просто видеть, и а дар Божий видеть наперед. Видеть, что единственное спасение для ордена…
— В гроссмейстере-иноверце?!
Грозен был в эту минуту отец Иероним, и бельма его, казалось, прожечь были готовы насквозь. Но и комтур был вполне тверд. Глядя ему, как зрячему, глаза в глаза, граф Литта возвысил голос:
— Вы забываете, отец Иероним, что император сей — христианин и страну его населяют христиане!
И как-то сник суровый отец от этого повелительного голоса, даже бельма свои отвел. Только пробурчал едва слышно себе под нос:
— Христиане, от которых самого Господа тошнит…
Но и этого ропота теперь уже не желал ему спускать граф Литта.
— Вы изволили использовать слова папы Иннокентия Второго, — сказал он, — произнесенные тем накануне разграбления крестоносцами христианского Константинополя. Хочу вам напомнить, что времена Крестовых походов прошли, и не все тогдашние слова столь же уместны ныне. Мир изменился, отец Иероним, и кто нам ближе теперь, корсиканский безбожник или христианский монарх, с коим различия в верованиях столь мало уловимы, что и не всякий священнослужитель с ходу вам их назовет?
— Однако орден напрямую подчиняется папе, — впервые решился подать голос фон Штраубе.
— Благодарю тебя, сын мой, за это напоминание, — сказал комтур; фон Штраубе показалось, что тот изглуби над ним насмехнулся. — Так вот, — уже без тени насмешки продолжал граф, обращаясь ко всем присутствующим, — хочу со своей стороны напомнить вам, что сейчас, когда корсиканский выскочка напялил на свою короткую ногу чуть не весь итальянский сапог, папа Пий ощущает себя недалеко от того, как мы ощущали себя в наш последний год на Мальте. При этом добавлю то, что услышал здесь от некоторых осведомленных людей. Не столь давно император Павел обратился к папе с письмом, в коем написал, что если папа испытает от корсиканца какое-либо унижение, он может со всеми подобающими его сану почестями въехать в Санкт-Петербург, где его престолу ничто и никогда не будет угрожать. — Теперь уже комтур сверлил взглядом слепца, а тот, словно видя это, отводил свои бельма в сторону. — Так чту, отец Иероним, — спросил он, — это вы тоже осмелитесь назвать поступком, от которого тошнит самого Господа?
Совсем был сломлен непокорный монах. Даже спина его, обычно не по годам прямая, сгорбилась, что фон Штраубе видел за ним впервые. Однако хоть и ослабшим голосом, но все же спросил отец Иероним:
— Ну а с тайнами как быть? С великими тайнами ордена. Гроссмейстер не может оставаться в неведении.
— С тайнами… — задумчиво произнес Литта. — Ну, среди них многие изрядно устарели на сегодня… Скажем, тайна Spiritus Mundi[15] — у меня, кстати, имеется один его образец. Зная о любознательности и мистическом настрое государя, надеюсь, его это заинтересует… Не все же сразу. Некоторые тайны можно выдавать ему постепенно… В таком деле излишняя торопливость, пожалуй вправду, ни к чему. Так что, я думаю — соизмерительно с обстановкой.
— Нет, я про великую тайну! — из последних сил взволнованно воскликнул слепец. — Про ту, что досталась нам от тамплиеров! Про ту, которую мы пред алтарем дали обет хранить! Неужто ее — тоже?!.
Тут и комтур призадумался:.
— Гмм, это вопрос вопросов… — после минуты-другой молчания промолвил он. — На сегодня эту тайну знают лишь трое: я — по своему положению в ордене, вы, отец Иероним — по праву старшинства, наконец — наш юный фон Штраубе, поскольку это в некоторой мере его тайна. Более не знает никто. А так как в молчании нас троих я уверен, то и решить это может лишь кто-нибудь из нас.
— И надеюсь, это будете не вы, — хмуро проговорил отец Иероним.
— М-да, я тоже на это надеюсь, — как-то не слишком уверенно отозвался граф, к явному неудовольствию слепца, чуткого на любые колебания. — Впрочем, — добавил комтур, — в любом случае торопиться мы с этим не будем. — Затем, подумав еще, он положил руку на плечо фон Штраубе и сказал, обращаясь уже только к нему: — Сын мой, ты истинный хозяин этой тайны, так что без твоего на то согласия — клянусь…
Что-то еще хотел прибавить, но как раз в этот момент часы отмерили боем девять утра. Высочайшая аудиенция, все тут знали, была назначена на десять.
Комтур встал из-за стола.
— Времени мало, братья мои, — сказал он, — а нам предстоит еще одно необходимое приготовление. Только прошу вас, не насмехайтесь надо мной. Дело в том, что мы должны выглядеть подобно странствующим рыцарям из глубокой старины. Смешно, конечно, в наш просвещенный век! Но поверьте мне, это не я выдумал. Вчера я имел беседу с могущественным фаворитом императора графом Ростопчиным, он мне и дал такой совет, ибо лучше других знает о той любви, которую питает его государь ко всему рыцарскому. К вам, отец Иероним, сие не касательно, ибо в облике вашем всякий узнает истинного рыцаря ордена. — Голос Литты был вполне почтителен, лишь улыбкой, невидимой для слепца, он дал понять остальным, что произносит это несколько avec l’ironie[16]. Однако сразу же вслед за тем граф стал в полной мере серьезен. — Перво-наперво, — сказал он, — я разумею, конечно, вас, братья Жак и Пьер. Ибо вид ваш, признаюсь вам со всей откровенностью…