Случилось это в первый же день, когда сели есть в комнате.
— Ты раньше у кого жила? — насмешливо спросила Лидия Григорьевна тетю Марусю, когда та собрала на стол.
— У людей, я думаю, — тоже насмешливо ответила та.
— Если бы ты жила у настоящих культурных людей, то знала бы, что, кроме ложек и супа, на стол требуются еще салфеточки и нож не мешает каждому, а не один на всех, — вспыхнув оттого, что домработница так ответила ей, отчитала Лидия Григорьевна.
— Давайте мне, так я хоть по три пары каждому подам, — отрезала тетя Маруся и вышла.
— Поглядите, какова! — зашумела теща и, обернувшись к Наде, спросила: — Я не понимаю, кто тут хозяйка: она или ты? Еще огрызается. Я бы ее выучила. Нечего на них любоваться.
— Выучить можно животное, — багровея, проговорил Павел Васильевич. — А она человек. Не мешало бы научиться по-человечески относиться к ней.
— Ах вот как! Спасибо, Павел Васильевич, — воскликнула Лидия Григорьевна и выбежала из квартиры.
Выскочила из-за стола и жена, побежала за матерью.
— Садись, тетя Маруся, поедим вдвоем, — проговорил Павел Васильевич вошедшей домработнице. — И впредь так: собери на стол и садись сама. У меня в доме никто есть у порога не будет.
— Да ведь я ничего, Павел Васильевич, я сыта.
— Еще не хватало, чтобы голодной была…
И они поели вдвоем.
Нет, не такой жизни хотел он! Не такой…
Сначала теща, всячески припоминая обиду, забегала просто проведать дочь и, поговорив с Надей в прихожей, уходила. Потом, видя, что Павел Васильевич просто не хочет замечать всех ее уколов и не вмешивается ни во что, стала смелей, и снова халат ее мелькал по квартире. Между ними установились предупредительно-вежливые отношения, которые были удобны обоим тем, что избавляли от ссор и позволяли вполне прилично относиться друг к другу. И как-то так выходило всякий раз, что, когда случались все эти неприятности, Надя как бы отходила от него. Она ни в чем не видела ни своей вины, ни своей ошибки. Виноватым оказывался только он. Он ее и не жалел, и не любил, и мучил, и делал все это нарочно. Не желая скандалить с женой, смирялся и с тещей.
Когда отношения с женой налаживались и они шли вечером по улице, или гуляли в фойе театра в антракте, или сидели в компании, Павел Васильевич видел, с каким завистливым восхищением или удивлением, а многие просто с присущей человеку способностью радоваться красоте посматривали на его жену, и ему было приятно и даже лестно, что вот он, такой ничем не примечательный человек, имеет такую жену. В эти минуты он пытался понять, что же привело ее к нему, и не мог найти другого ответа, кроме известной формулы, что любовь имеет свои законы.
* * *
А на заводе между тем жизнь шла своим чередом, — шла так, как ей полагается, если дело хорошо налажено. Когда в работе бестолковщина — все суетятся, все вроде чего-то делают, а дела нет. И спросить неизвестно с кого. Этого больше не было. Всякий отвечал за свое. И стало видно, кто работал и какие звенья в управлении были нужны, что было лишним, чего не хватало. Теперь люди сами требовали что-то перестроить, изменить, улучшить. И Павел Васильевич решительно отсекал все лишнее, ненужное, мешавшее. Создавалось новое управление заводом, новый стиль работы. И не только создавалось, а уже работали по-новому — спокойно, уверенно, без дергания.
План шел легко. Но именно теперь и пришло время, которого так хотел Павел Васильевич и, наверное, каждый рабочий на заводе, — время творчества. Ведь не может быть и не бывает коллективного творчества без коллективной дисциплины. Скажем, из-за беспорядка рабочий работает не в полную нагрузку или простаивает. Тут уж не до мыслей, чтобы что-то улучшить на станке. Да и зачем, если он и без этого не дает того, что может. А когда работа подгоняет человека, появляется азарт в деле, хочется работать спорее, лучше, быстрей. Если станок сдерживает человека, начинается поиск: как сделать, чтобы было и легче, и лучше? Или инженеры. Если не выполняется план — и ум, и нервы поглощены тем, чтобы как-то выполнить его. До усовершенствований ли тут! А если и есть новшества, они идут в дело туго, с волокитой. Но когда коллективная дисциплина, когда и организация, и техника уже дают все, что можно, творчество становится необходимым.
У сотен станков, в кабинетах начальников цехов, отделов, дома люди думали, чертили, искали. Павел Васильевич меньше теперь был занят работой в кабинете и в цехах. Не требовалось прежней напряженной борьбы, люди были на своих местах, и новые строгие нормы поведения и требований на работе стали хорошей привычкой.
Но ему многое не нравилось.
За последнее время он часто бывал в четвертом цехе у Перстнева. Станки стояли так, как их монтировали по мере поступления, — беспорядочно. И новые, и старые. Сегодня он пришел и, стоя в сторонке, смотрел на готовые детали и заготовки, загромождавшие станки, на то, как суетились подсобные рабочие в узких вихляющих проходах, и в его воображении уже вырисовывался новый цех, где всё иначе — спокойнее, быстрее делается и нет лишних людей, лишней суматохи.
Он чувствовал себя сейчас здесь так, как чувствует художник перед своей картиной, где всё исходит из его души, из его чувства и мысли, и — как музыкант, которого ранит мертвечина и фальшь в исполнении любимого своего детища. Ему причиняло боль всё, что нарушало и портило гармонию труда. И где бы он ни был и что бы он ни делал, в нем всё время жило ощущение новых форм, новых открытий, новых оттенков и красок в этой общей работе. И то, что сегодня он увидел уже в своем воображении, как всё должно быть в этом цехе, взволновало его…
К нему подошел Перстнев.
— Смотрю, частенько вы к нам заглядывать стали, а ко мне не заходите. Прикидываете?
— Да вот надо что-то делать. Нехорошо как-то у вас.
— По своему времени хорошо было, а теперь старо, — согласился начальник. — Мы тоже думаем и прикидываем. Может, познакомитесь?
Павел Васильевич обрадовался. Обрадовался тому, что не один он, а вот и начальник, и, как он выяснил, многие рабочие тоже думают и прикидывают.
Работали вместе около трех месяцев. Потом проект был готов. Цех решили переоборудовать. Собрали общее собрание. Начальник цеха рассказал о проекте по огромному эскизу, показал, как все должно быть, и предоставил слово Павлу Васильевичу.
Павел Васильевич обратился к рабочим цеха, к инженерам, к мастерам. Он сказал, что совнархоз уже одобрил проект, но надо переоборудовать цех своими силами, не снижая его выработки, чтобы это не отразилось на работе завода. Он просил всех подумать, как это лучше сделать, заметив, что именно поэтому и собрался здесь, на месте, технический совет.
Два часа длились выступления рабочих и инженеров, и, слушая людей, глядя на взволнованные лица, Павел Васильевич опять радовался общему желанию сделать все как можно лучше, любви к родному заводу, звучавшей в каждом слове, тому, что проект этот давно уже зрел в душе каждого рабочего и сейчас, воплощенный в чертежи, не был для них просто бумажкой, а явился необходимым, вышедшим из желаний и стремлений делом, и теперь должен был войти в труд их рук. Спорили, отстаивали свои предложения, горячились иногда в споре, и в этой горячности было то главное, что создавало уверенность: будет сделано все, что намечалось. И ощущение этого общего, неодолимого потока мыслей и дел захватило Павла Васильевича. Он снова почувствовал себя в этом могучем потоке, частью которого был сам. Не один, а со всеми.
* * *
Дома было все то же. Жена начинала разговоры издалека:
— Треплются книги, не знаю, что и делать, совсем некуда деть, — как бы между прочим замечала она. Или: — Прямо не повернуться, куда хошь, туда и ставь всё.
Он понимал, куда это клонится, и молчал, словно не слышал.
— У главного инженера три или четыре комнаты, Паша? — тоже как бы между прочим спрашивала она.
— Три.
— Люди вот устраиваются, а мы… — и махала рукой.