И будто смыли с души Павла Васильевича недавнюю радость. Он разделся, закурил.
— Иди поешь, сынок, — предложила мать. Павел Васильевич увидел, что лицо ее заплакано.
— Что у вас тут, мама? — спросил он.
— Ничего, Пашенька, так я… А у тебя сегодня радость?
— Знаешь, мама… — снова загораясь прежним ощущением волнения, которое ему так хотелось разделить с кем-нибудь своим, родным, чтобы его поняли и порадовались бы вместе с ним, заговорил он и, пока рассказывал, забыл все и уже снова обращался к жене и матери сразу.
— Ты бы поел хоть спокойно, — остановила его Надя.
— А я и ем. Или тебе неинтересно? — снова обиделся он.
— Да не очень, — ответила она. — Все ведь одно и то же. Неужели других разговоров нет?..
— Как одно и то же? Молоты только сегодня опробовали. А вчера испытывали новый станок. Разве это одно и то же?
— Вещи разные, а разговор один: работа, работа и работа.
— Ну, знаешь, у кого, говорят, что болит, тот про то и говорит, — отложив ложку, сказал он.
— У тебя, значит, только это и болит? — спросила Надя, и губы ее дрогнули. — А я пришла с работы — сиди и жди, а потом слушай одно и то же. — Она стояла у плиты — повернулась и ушла в комнату.
Павел Васильевич пошел за ней, сел рядом на диване. «И верно, — думал он, — она ведь ждет меня уже два часа. Сидит одна».
— Ну, а у тебя что болит? — спросил он. — Ты извини меня, Надя. Может, я и не так что делаю. Но знаешь, хочется сказать, не могу иначе…
— Хоть дома забудь об этом. Ты же дома! — повернувшись к нему, умоляюще проговорила она. — Неужели на работе мало этого всего?
— Видно, уж так всегда у людей: пахарь говорит о земле, кузнец о металле, художник о картинах, ну а я — о своей работе. Так уж устроен человек.
— Но дома, дома можно об этом забыть?
— Может, кто и умеет, я не умею. И не хочу. Как разрубить себя, свою душу на две части, не знаю. Я иду на работу — и вижу тебя, думаю о тебе. И мне легко от этого чувства. Легче, приятней работается, когда дома все хорошо. Прихожу домой — и во мне живет то, чем я полон на заводе. Разве одно мешает другому? Это всё одна радость, одна жизнь моей души. Как же оторвешь одно от другого? Научи.
— Ну неужели только и разговора, и радости, что работа?
— Почему — только? Но кто хочет счастья без работы, пусть станет камнем, как говорит пословица. Я камнем быть не могу.
— Ну хорошо, пусть я каменная, твердокаменная, но помолчи! — выкрикнула она, вскочила и убежала в спальню.
Павел Васильевич снова подошел к ней. Она лежала на кровати вниз лицом и всхлипывала. И он не выдержал. Жгучая жалость к ней и раскаяние в том, что снова довел ее до слез, охватили его. Он наклонился и поцеловал ее волосы. Она вскинулась:
— Уйди, оставь меня в покое!
Он не ушел, уговорил. Помирились.
Однако после этих случаев стал сдерживаться. Бывало так: хотелось высказать что-то взволновавшее его или радовавшее по работе, вспомнить что-нибудь из прошлого, и только хотел заговорить — что-то останавливало его. Незаметно, но постоянно что-то нёс невысказанным в душе, и замкнутость и обида на это всё копились и копились в нем. И всё чаще хотелось побыть одному.
* * *
С каждым днем прибавлялись заботы и хлопоты, которые были приятны ему оттого, что были нужны и приятны Наде. Она любила хорошо одеться, и Павел Васильевич ездил с ней к портнихам в качестве советчика. В доме теперь постоянно были люди, и ему не приходилось отдыхать, надо было сидеть с ними, чтобы они не подумали, что здесь не рады гостям. А гостями были и ее подруги, и подруги и знакомые ее матери. Надя часто устраивала званые вечеринки с танцами, и он сидел на них. «Она молода, ей хочется веселья», — считал он.
Так шла жизнь дома.
А работа требовала своего.
— Я сегодня задержусь, Наденька, — как то утром сказал он.
— Зачем же? — недовольно спросила она.
— Надо мне. Дел много.
— Ведь он же не куда-нибудь идет, — вмешалась мать. — Ведь с него же спрашивается.
— А вас, по-моему, не спрашивают, — обернулась Надя, и лицо ее стало неприятно злым. — Всегда вы суетесь!
Павел Васильевич увидел, как дрогнули руки матери, и в глазах ее, обращенных к нему, сверкнули слезы. Ему стало не по себе.
— Что это такое, Надя? — спросил он удивленно и недовольно.
Она вспыхнула и выбежала в другую комнату. Павел Васильевич пошел за ней, чтобы поговорить. Но она не стала его слушать и сквозь слезы закричала:
— Изводите! Вы с матушкой своей мастера на это, вам это пристало, вы умеете… — и резко отвернулась от него.
Он вышел, хлопнув дверью. Настроение было отвратительным. Проглядел он, как в дом вошла вражда. Мать поддерживала его и ничего ведь особенного не сказала сейчас. Как рассудить их, какими мерами восстановить привычный покой в семье? И почему они не уживаются? Где причина этой вражды? Как зло, с какой ненавистью глядели на мать Надины глаза, как неприятно было ее лицо! Такой он никогда еще не видел ее.
Вечером он пришел поздно. Надя плакала, винила его, бросала в лицо обидные и неоправданные слова о том, что ему наплевать на нее, дорога мать, что она знала, что так будет, и что так жить невыносимо.
Он уговаривал, но чувствовал, что цели не достиг и мир не восстановится.
С этого дня Павел Васильевич стал внимательно следить, что делается в семье. Однажды из коридора он увидел, как мать хотела помочь Наде мыть посуду.
— Без вас сделается, — тихо, видно, чтобы он не услышал, но от того не менее неприязненно сказала Надя и выхватила у нее из рук кастрюлю. Мать постояла с опущенными руками, смахнула слезу и пошла в комнату. Заметив его, она подняла голову, и он прочитал в ее глазах: «Вот, полюбуйся, сынок, как живу».
И снова был неприятный разговор, снова слезы.
«Может, лучше не вмешиваться во все это? — думал он. — Сами разберутся, а то я только масла в огонь подливаю. И у всех ведь не всё и не всегда гладко. Недаром говорят: «Не бывает дому без содому». Но этот его расчет на «стерпится — слюбится» не оправдался. Вскоре вечером они сидели с Надей, проводив очередных ее знакомых, после которых остались клубы дыма, пустые рюмки и грязные тарелки. Мать убирала со стола.
— Как у нас все-таки тесно, — заметила Надя, — человека порядочного принять негде. Мне уже перед людьми неудобно. Директор, говорят, такого завода, а так живет.
Разговор этот она заводила не впервые. Павел Васильевич отмалчивался. Смолчал и сейчас. Но она, улыбнувшись, погрозила ему пальцем:
— Говори, молчун, не отступлюсь, смотри…
— Господи, да куда нам еще, — заметила мать. — Только обиход лишний. А люди что скажут? На него ведь смотрят. Учатся у него молодые-то.
— Ну, это невыносимо! — вскочив, крикнула Надя. — Невыносимо. Ну что вам надо? Сидите и молчите. Сыты, в тепле. Зачем вам портить мне и сыну жизнь?
— Ну, это, матушка, еще неизвестно, кто кому жизнь-то портит. А мне он сын, и мне не всё равно. Он у меня вот где, — и дряблой старческой рукой мать показала на сердце, — а у тебя тут не знаю еще что. Люди так ли живут, и не жалуются. Спроси его, как он жил. А тут мало квартиры в две комнаты, подавай четыре…
— Мама, — тихо проговорил Павел Васильевич, — не надо…
Она сразу смолкла и вышла.
— Вот видишь теперь, — заговорила Надя. — Всё ей надо, везде она суется!
— Перестань, Надя, — попросил он. — Всё я вижу и всё я понимаю, не вижу и не чувствую только покоя.
— А мне, думаешь, это приятно, думаешь, хорошо?
— Надя, помолчи, — снова попросил он. Встал и, ломая спички, долго прикуривал папиросу.
«А что у них делается без меня!» — прикурив от докуренной папиросы другую и роняя пепел прямо на пол, думал он, шагая по комнате. И было тяжело, горько, неприятно.
На третий день, когда Надя вышла куда-то, мать подошла к нему и села рядом на диван.
— Мешаю я вам, сынок, — просто, без обиды сказала она.
— Ты всегда понимала меня, мама, — с болью в голосе заговорил он. — Мне и так нелегко все это, зачем же ты еще обижаешь меня? Не надо, мама.