Я склоняюсь над роялем и закрываю глаза на последних нотах припева, потому что начинается мое любимое место: бридж[19].
Бридж и последний припев в моей интерпретации позволяют показать все. В словах играют безудержная страсть, почти грубая злость, голосу позволено стать громче, хрипеть, царапаться, сердце бьется у самого горла, а по тому, что глаза становятся мокрыми, я осознаю, что все получилось. Секунда – и вновь переход к тихим тонам, тревожным вопросам, глубокому сомнению. Дыхание практически не попадает в живот, потому что его сводит от неуверенности. Меня буквально охватывает облегчение, когда песня вновь наращивает силу, когда мелодия – не текст! – дает понять, что героиня, черт побери, заслужила счастье, которое так долго ищет.
Последние слова угасают, за ними следуют последние фортепьянные ноты, и я вслушиваюсь в мгновение, когда песня растворяется и просто исчезает.
И вот ее уже нет. Я могла бы спеть ее еще раз, еще хоть сотню раз. Но она больше никогда не будет такой же, какой была только что.
Это я и люблю в музыке. Она трогает сердца, бередит души. А потом просто уходит, не оставляя после себя ничего зримого. Зато в людях она способна оставить глубокие неизгладимые следы. Может менять людей.
Сняв руки с клавиш, я поворачиваюсь к Сойеру.
Но он… ушел. Просто ушел.
Теперь я действительно ничего не понимаю. Я все испортила? Может, для него это слишком попсово, может, слишком драматично… Может, эта песня не подходит его пабу, все может быть. Но тогда мог бы сказать мне, что сыграть.
Я ведь не плохо спела. Или плохо? Нельзя же растерять весь талант и ничего не заметить, при этом думая, что у тебя хорошо получается. Или можно?
Мне казалось, что получилось даже больше чем хорошо. Замечательно. И искренне. Я глубже погрузилась в песню, прочувствовала ее сердцем сильнее, чем когда-либо прежде.
Почему этот парень просто вышел из зала, пока я ему пела?
Это не должно меня задевать. Я знаю, что хорошо пела. Но… я надеялась, что он тоже будет так думать.
Наконец он все-таки возвращается из задней комнаты и идет ко мне. Одна рука в кармане, другая – на затылке.
Я неловко приподнимаю плечи.
– Сыграть что-нибудь другое?
– Нет. Нет, это было… С ума сойти. Я… Я только не понимаю, что ты делаешь здесь.
Это застало меня врасплох.
– Прохожу прослушивание? До сих пор я думала, что план такой.
– Ты хорошо поешь.
– Спасибо. – На самом деле одного «спасибо» недостаточно. Его слова правда много для меня значат. Впрочем, не хватает еще какого-то «но».
– Но если бы я умел так петь, то давал бы концерты и выступал в больших залах и на стадионах, а не в пабах, о которых никто не знает.
– Никто из больших залов и стадионов не появляется на вокзалах и не просит меня об этом, – небрежно отвечаю я, однако внутренне уже на иголках. Мне известно, что люди говорят после этого. Почти все говорят одно и то же.
– Может, тебе поучаствовать в «Голосе»[20] или вроде того?
В яблочко, Сойер. Прямое попадание.
Я подумаю, хочется сказать мне. Так было бы проще всего свернуть эту тему. Вместо этого я выбираю правду и осмеливаюсь сделать шаг туда, где будет сложно.
– Там я уже была.
Предплечьем он немного сдвигает назад шляпу.
– Что случилось, почему они не захотели тебя брать?
– Они захотели. Я спела Nightingale, как и сейчас. – Но не так хорошо, как сейчас. Тогда я гораздо хуже понимала эту песню, чем сегодня. – Все четверо повернулись.
– Ого. Это можно посмотреть на YouTube или где-то еще?
Вот здесь становится сложно.
– Нет. Я не пришла на встречу с наставником. Это означало, что я выбываю, и они даже не показали мое слепое прослушивание.
– Хм. – Он смотрит на меня. Наверное, не знает, что сказать. Меня трогает, что он беспокоится, как бы не обидеть меня неправильными словами. – Ты нашла что-то получше?
– Не смогла. – Будет лучше, если на этом он остановится.
Сойер шумно выдыхает.
– Тоже хорошо. Даже очень, почти идеально. Цена на твое выступление взлетела бы до небес, если бы ты выиграла в «Голосе».
У меня на губах появляется улыбка. Спасибо, Сойер. Спасибо, что делаешь сложные вещи легче.
– Значит, песня тебя не отпугнула?
Он на секунду поднимает на меня взгляд, словно не понимает, что я имею в виду. Потом смеется, качает головой и смотрит на клавиши рояля.
– Нет. Просто… телефон зазвонил.
– Телефон. – Я всегда глубоко сконцентрирована, когда пою. Но тем не менее со слухом у меня все отлично. Ни одному из своих чувств я не доверяю больше, чем слуху.
– Да, – тянет он так убедительно, что я почти на сто процентов уверена, что он, во-первых, говорит неправду, а во-вторых, хочет, чтобы я это поняла. – Телефон.
– И кто звонил?
– Абонент недоступен.
На этот раз я не могу сдержать настоящий смех. В этом виновата его открытая улыбка; эти искорки, из-за которых его глаза кажутся одновременно и зелеными, и карими, и золотыми; и смутное подозрение, почему он на самом деле вышел из зала. Там, где сбоку его рыжевато-русые волосы выглядывают из-под шляпы, видно, что они мокрые. А раньше не были. Также частично закатанные рукава, нижние края которых потемнели, указывают на то, что в задней комнате он быстро плеснул воды себе в лицо. Влажная ткань частично обнажает татуировки у него на предплечьях: справа – темно-красная змея, а слева – разноцветный зимородок, который расправил крылья и слетает с ветки. Потрясающая работа, они обе выполнены в акварельном стиле, скорее всего одним и тем же тату-мастером. Картинки выглядят почти трехмерными, а главное, зимородок идеально гармонирует с венами и сухожилиями под кожей. Мне чуть ли не силой приходится заставить себя отвести от них взгляд.
Вдобавок ко всему этот еще только что такой абсолютно уверенный в себе Сойер Ричардсон теперь будто… занервничал. Что не мешает ему и дальше улыбаться. А от этого, в свою очередь, у меня сердце уходит в пятки.
Извините, но где учат так улыбаться? Как он может так обезоруживающе честно признаваться в своем смущении, похоже совершенно об этом не беспокоясь? Выглядит так, будто он наслаждается этим волнением.
Во время прослушивания я расслабилась. У меня уже много лет не возникало проблем с боязнью сцены, и даже спустя столько времени они не вернулись. Однако сейчас покалывает в животе, словно я стою перед многочисленной публикой, полностью состоящей из людей, чье мнение для меня очень важно. А мы ведь здесь совсем одни.
– Значит, выступление будет? – осторожно спрашиваю я.
– Я разрыдаюсь, если нет. – Сойер дает мне знак рукой, чтобы я следовала за ним, и мы идем к бару. Пока я допиваю кофе, он вытаскивает толстую книгу в кожаном переплете. С виду ужасно древнюю.
– Вахтенный журнал, – поясняет он, заметив мой восхищенный взгляд, раскрывает его и показывает, что, невзирая на старинный внешний вид, внутри прячется актуальный календарь. Потом Сойер снова разворачивается и шагает к полке, заставленной бутылками с виски и джином, пробегается по ним взглядом. – Перейдем к твоему гонорару.
Я смеюсь:
– Будем считать, что я достаточно напилась кофе, чтобы обсуждать сумму.
– Ладно. Тогда, может, хочешь еще один? Или ведро? Годовой абонемент?
– Говори уже, сколько ты можешь заплатить. – Он наверняка заметил, что я очень хочу играть. Но все равно не буду делать это бесплатно. Музыканты, которые так поступают, обесценивают всех остальных и, следовательно, саму работу, которой они увлечены. Но… – Мы договоримся.
– Двести двадцать фунтов, – предлагает он. – За два с половиной часа, включая перерывы.
Я не подаю вида, что удивлена. Это честно. Не самая выгодная сделка в мире, но владельцы баров, которые предлагают реалистичное вознаграждение, вместо того чтобы делать вид, будто предоставляют тебе бесплатную рекламу и большой прорыв в карьере, встречаются довольно-таки редко. Тем не менее меня тянет немножко поторговаться.