Скоро в школе стало известно, что Катя живет одна, а мама ее в больнице. Теперь у Кати вырезали талоны на мясо и крупу, и она ходила в специальную столовую рядом со школой, где ей давали обед.
Однажды, когда Катя вернулась из школы, у дверей их квартиры стояли две женщины. Они пришли с хлебозавода. Женщины дали Кате немного денег, собранных для нее, сказали, чтобы она приходила на хлебозавод, прямо к проходной, ее всегда там накормят.
Катя пыталась их убедить, что мама вовсе не больна, что ее нужно забрать из больницы.
На сей раз Катя видела маму. Но прежде к ней зашли те две женщины, а уже потом — Катя.
Мария очень изменилась. Лицо ее было не нежно-розовое, как всегда, не белое, как в минуты волнения, а серое. Блестящие медные волосы потускнели, их пышность исчезла, они как-то истончились. В своем сером халате она почти сливалась со стеной, у которой стояла, — так была худа. От одежды Марии исходил незнакомый Кате запах, будто это был чужой человек. Мария повернула Катю так, чтобы девочка не видела других больных, находящихся в этой комнате свиданий. Катя положила в карман материнского халата несколько бубликов и завернутые в тетрадный лист кусочки сахара. При виде тетрадного листа Мария на мгновение вздрогнула, как показалось Кате.
Сидевшая у двери высокая санитарка сказала:
— Пора, товарищи, у больных обед. Приходите в следующий раз.
Громадные на исхудавшем лицо Марии глаза наполнились слезами. Она крепко прижала Катю к себе и прошептала:
— Возьми меня отсюда.
— Ты не волнуйся, мама, ты скоро выйдешь, — сказала Катя, твердо веря в то, что маму скоро выпустят.
Пока Катя находилась у мамы, женщины с хлебозавода встретились с врачом и не скоро вышли от него.
О чем они говорили, Катя не знает.
Но когда Катя стала умолять их взять маму, те, хотя и говорили, как раньше: «Обязательно заберем!» — но уже добавляли: «Потерпи, ты уже не маленькая. Вот как подлечат маму…» — и тут же отводили глаза. И, уже прощаясь с Катей у трамвайной остановки, одна из женщин сказала: «Мама тяжело больна, девочка, ее нужно лечить».
А вечером…
Вечером, впервые за эти дни, Клава заговорила с Катей:
— Бедная, бедная моя сестра!..
Катя стояла перед тетей и молчала.
— Почему ты меня избегаешь?
Голос тети был мягкий, ласковый.
А Катя слышать ее не могла и стояла, крепко сжав зубы.
— Ведь я же твоя тетя! Слышишь меня? Тетя, родная тетя! После школы приходи домой, нигде не задерживайся…
Протянув руку, Клава дотронулась до Катиной головы, чтобы погладить ее, но неожиданно Катя увернулась и с силой укусила Клаву. Клава с криком вырвала руку и ударила Катю по лицу:
— Змееныш!
На руке остался багровый след.
* * *
Однажды вечером, когда Клава ушла к Колгановым, Женя постучала в Катину комнату. Катя не отозвалась.
— Это я, Женя! Знаешь, что я нашла?
— Ничего я не хочу.
Но Женя не унималась:
— Выйди, покажу!
Катя пошла с нею в большую комнату. Женя выдвинула ящик комода, и в ее руке Катя увидела огромную плитку шоколада в ярко-красной хрустящей бумажке со звездочками.
Девочки и не заметили, как, отламывая по куску, съели всю плитку. Опомнились, лишь когда услышали звук поворачиваемого в замке ключа. Катя быстро ушла к себе в комнату.
* * *
На Пироговке помещались военные госпитали. За чугунными решетками по аллеям ходили раненые, выздоравливающие. В суконных коричневых халатах поверх байковых пижам они подходили к ограде и подолгу смотрели на редких прохожих. Катя часами простаивала на противоположной стороне улицы, вглядываясь в худые лица. «А вдруг среди них окажется папа?» — думала Катя. Иногда она перебегала улицу и, взобравшись на каменное основание ограды, прижималась лицом к холодным прутьям. Мимо Кати в подъезд госпиталя проходили люди, чаще всего женщины, а иногда и дети.
Однажды Катя решилась. С трудом толкнув тяжелую входную дверь с огромной медной ручкой, она оказалась в полутемном вестибюле. Катя еще не знала, что будет делать, как вдруг услышала голос, гулко прозвучавший под высокими сводами:
— Ну, что стоишь, раздевайся.
Катя пригляделась в темноте после яркого света улиц и увидела у рядов металлических вешалок женщину в телогрейке. Она протягивала Кате белый халат. Катя сняла пальто, размотала платок и с трудом натянула рваный халат; гардеробщица завязала тесемки у нее на спине. Катя сняла валенки и сунула ноги в шлепанцы.
— Опять ты забыла принести из дома свои тапочки?.. Чтобы это было в последний раз!
Гардеробщица подтолкнула Катю в спину.
Осторожно ступая, Катя пересекла огромный вестибюль и, повернув налево, сквозь высокие двери вошла в длинный светлый коридор. За столом, у самого входа, сидела медсестра и что-то писала в толстой тетради.
— Здравствуйте, — тихо сказала Катя.
Та, мельком взглянув на Катю, ответила.
Катя переступила порог первой палаты. В комнате в несколько рядов стояли кровати. В легком жужжании голосов выздоравливающих никто не услышал Катиных слов: «Добрый день!»
Она вышла и, держась рукой за стенку, дошла до следующей палаты. Здесь стояли только четыре кровати. Раненые лежали с закрытыми глазами, а у одного толстая, в гипсе, нога была высоко подвязана. Катя тихо села на стул.
За окном наступил синий сумрак, в коридоре запахло едой, а Катя все сидела. Привычно сжимался от голода желудок, но из тепла не хотелось уходить. В палату зашла няня, опустила черную штору на окне и велела Кате зажечь свет. Так Катя и ходила за няней из палаты в палату.
Домой Катя ушла, когда разносили ужин: пшенный пудинг с киселем.
Дуя на пальцы, вылезавшие из рваных варежек, Катя открыла ключом дверь, не зажигая света, чтобы не занавешивать окно, разделась и скользнула в ледяную постель, которая очень напоминала чью-то берлогу, а больше всего — вещевой склад: все, что было в шкафу, Катя сложила на одеяло, поверх набросила материнское пальто и никогда постель не убирала.
С того дня Катя часто бывала в госпитале. Она сидела у кроватей тяжелораненых, давала им воду, выносила утки, собирала письма и по дороге домой опускала их в почтовый ящик, иногда раздавала еду. К Кате привыкли, и она знала, кто как себя чувствует, кто «тяжелый», кого скоро выпишут. Теперь из школы она бежала в госпиталь.
С некоторых пор раненые прозвали ее «Мухой»: Катя читала им стихи и однажды рассказала, что еще до войны, в детском саду, она играла роль Мухи-цокотухи; на самом деле Катя выступала тогда сороконожкой, и ей было очень обидно, она мечтала о роли Мухи; признаться, что она была какой-то сороконожкой, она не могла.
Только в послеоперационные палаты Катя никогда не заходила — туда никого не пускали. Но как-то и туда ей удалось заглянуть… В январе привезли двух танкистов с тяжелыми ранениями. Танкистам было по девятнадцать лет. Катя на всю жизнь запомнила их необычные имена — Махмуд и Алимджан.
В коридоре стояла тишина. Все прислушивались к голосам, доносившимся со второго этажа, где были операционные. Первым оперировали Алимджана. Когда каталка остановилась у двери послеоперационной палаты, Кате показалось, что Алимджан приоткрыл глаза и слегка улыбнулся ей… Все успокоились и как-то пропустили момент, когда привезли Махмуда. Но часа через два из палаты, где лежали оперированные, раздался крик. По коридору уже неслись врачи и сестры. Из-за спин Катя увидела, как плачущий парень бился забинтованной головой о никелированную спинку кровати. Дверь закрыли, но голос был слышен во всем отделении: «Гады! Живодеры! Мясники!..» Это Махмуд, очнувшись после наркоза, узнал, что ему ампутировали обе ноги… В коридоре плакали приглядевшиеся к любым тяжелым случаям медсестры и няни, их утешали раненые.
* * *
Однажды, только Катя успела одеть домашние тапочки, как ее окликнула высокая светловолосая женщина: