— Асса! Асса! — кричал он в темп музыки, а потом, опережая его, пристукивал каблуками об пол, резко сгибая и отбрасывая руки. И снова кричал: — Асса, асса!
Кулак его с силой бил в грудь, да так, что казалось, он прошибет ее. Потом остановился за моим стулом:
— Встань покажи свое кавказское искусство!
Он заставил меня встать, и я что было мочи бил в ладоши, а он неистово плясал. Видя, что я не танцую, он вытащил свой нож и засунул его мне за ремень, взял со стола другой, зажал его зубами и, не сводя с меня безумных глаз, тянул в круг, хватая за руки.
А я упрямо не хотел плясать. Не было настроения.
Кто-то потащил его в соседнюю комнату.
Оттуда сквозь шум пробился голос хозяина:
— Зять! Вспомни, что только недавно помирились. Если обидишь гостя, ссоры нам с тобой не избежать. Сядь на свое место и послушай, что другие говорят.
Зять, притихший, вернулся к столу. Наступила тишина, напомнившая ту, что была, когда мы шли по тропе в этот дом.
И снова, как тогда, тишину пробила песня.
Осторожно растягивая мехи, прижавшись щекой к лакированному корпусу инструмента, гармонист тихонько заиграл «Катюшу». Не успела Катюша выйти на берег крутой, как Зять поднял руку.
— Постой! — сказал он гармонисту и повернулся к молодым парням и девушкам: — А где же песня вашего поколения? Где, Ваня, песня девушки, провожающей тебя? Где?
Ваня только довольно улыбался, ничего, как видно, не слыша. Но зато по рукам девушек пошла книжечка. Высокие модные прически смешались, закрыв лица. Девушка с подведенными глазами, отчего они казались раскосыми, сидевшая рядом с Ваней, подняла голову, повернула лицо, залитое краской, к гармонисту и что-то ему сказала. Гармонист, видимо, песни не знал. После минутного колебания, пересилив робость, девушка неуверенно, но с вызовом напела мелодию, известную, очевидно, лишь ей одной. Глядя в книжку, нестройно запели и другие. Но вскоре песня заглохла. И лишь когда снова вышла на берег Катюша, все за столом оживились и дружно подхватили.
Годы, многие годы прошли, скольких молодых солдат проводила Катюша, через сколько сражений прошла, а осталась такой же молодой, как те парни, что нынче уходят из дома. И сейчас будто впервые расцветали яблони и груши, а Катюша посылала свою песню вслед солнцу, передать привет любимому на дальнем пограничье.
Когда на высоком гребне прозвучали слова: «Пусть он землю бережет родную…», в голос заплакала Ванина мать, и у отца будто ком в горле встал, не дал словам выйти.
Мне показалось, что слова Катюши не дошли до границы, не нашли солдата, он погиб, защищая родную землю. Я уверен, что и у других, сидящих рядом со мной, возникли те же чувства…
Каждый пир имеет свое украшение. Есть пиры, которые красят застольные речи, слова поэта, добрые пожелания. Есть пиры, украшенные разнообразными искусно приготовленными яствами, как говорится, от щедрости аллаха и мастерства рук человека. Есть пиры, где короной стола является водка. Чистая, как слеза, желто-лимонная, как цедра плода, на корочках которой настояли ее, темная, как чай, само название которой говорит о старости ее.
Стол наш красили не питье, не еда, хотя и того и другого было вдоволь. Украшением здешнего стола, его короной, была песня. Песня, которую чем больше поешь, тем больше хочется петь, чем больше слушаешь, тем больше хочется слушать. Широкая, как просторы полей, на которых она родилась, возвышенная, как вершины высоких гор, до которых она долетела, глубокая, как глубины веков, откуда идут ее истоки.
Многих песен я не знал, слов их не запомнил, но с каждой фразой беспокойные думы, каждодневные заботы — все это таяло, исчезало.
Потом отец Вани пел один, остальные слушали. И даже гармонь молчала.
«Это было давно, лет семнадцать назад, вез я девушку трактом почтовым. Белолица она и как тополь стройна и покрыта платочком шелковым…»
Мне казалось, что Ванин отец поет о себе: «Не думайте, мол, глядя на мои седины, усталое лицо, на жилы, уродливо выступившие на моих руках, что я всегда был таким…»
Песня кончилась. Потом отец Вани поднялся:
— Сын мой!..
Я еще ни разу не слышал, чтобы он так обращался к сыну. Сказал он это на такой высокой ноте, с таким жаром, словно вынул слова из самого сердца. И оттого они обожгли всех.
Рука отца, державшая рюмку, дрогнула, капли пролились на скатерть.
Есть люди, которые не любят вспоминать прошлое: было, мол, прошло, быльем поросло. А если и вспоминают, то так, на миг, без охоты, чтобы только оправдать, объяснить сегодняшний день или, на крайний случай, завтрашний.
Но есть такие, которые часто оглядываются в прошлое, — исполнится ли годовщина рождения, достигнута ли какая-нибудь жизненная мечта, наступил ли предел, после которого жизнь набирает новый разбег, и нужно посмотреть назад, чтобы не допустить прежних промахов, исправить кривые шаги, очиститься от наносного и дурного. Слушая Ваниного отца, я еще раз убедился, что он из породы именно таких людей.
Он вернулся с войны осенью сорок пятого. Летом следующего года на свет появился Ваня.
Крыша их старого дома сгнила и покосилась. Работал в колхозе с женой, а малыша нянчила дочь. Чуть полегчала жизнь, они вырыли землянку и перебрались туда. А дом разобрали доска за доской, бревно за бревном, годные отобрали, по ордеру получили в леспромхозе недостающий лес и с подмогой соседей построили дом, в котором теперь живут. Отсюда уходила к мужу дочь, сюда и вернулась с двумя детьми, брошенная им.
И вот Ваня вырос. Отец хотел поделиться с сыном тем, что видел и испытал сам. Хотел научить, предостеречь, направить.
Ване передалось волнение отца, но полностью ли? Мысли Вани находились в иных измерениях. Он ждал этой новой, самостоятельной жизни. То, как жил в последние месяцы, казалось слишком обыденным. Рано утром — бегом на автобусную остановку, поездка в толкотне и давке на работу, потом вечер у телевизора, пока не начинают слипаться глаза. И вчера так, и сегодня, и завтра. Нет, с завтрашнего дня все будет по-иному. Он видел в своем завтра нечто романтичное — военная форма, погоны, пилотка, новые друзья, новые края. Видел то, что показывали в кино о солдатской жизни: красный уголок, чистые ровные ряды кроватей, светлые классные комнаты, дежурство при знамени с винтовкой, вернее, с автоматом. Обязательно будет летать. Об этом он мечтает с детства. Однажды пролетит прямо над селом, конечно сообщив об этом заранее. Покажет искусство высшего пилотажа… И это — из кино.
А мать не слушала мужа. Ее слезам не было конца. Ведь сын еще ни разу не отлучался из дому хотя бы на неделю. А тут целые годы! Кто знает, что их ждет в эти годы, кого не станет… Может, и не увидит она больше сына своего — сердце у нее изработалось. Вздохнуть иногда полной грудью не может. Вот и сейчас в боку колет.
— Многие из сидящих здесь мужчин испытали трудности армейской службы, — продолжал отец. — Моему поколению выпала тяжелая судьба, нашу молодость взяла и унесла война…
— Сколько можно говорить о войне? Хватит! Двадцать лет с гаком прошло, а все война да война, не дадут спокойно пожить! Война была, кончилась, вошла в книги, в историю, и хватит!
Это выпалил Зять.
— Не мешай старику, пусть скажет свое слово, — остановил я его.
— …ты идешь в армию в доброе, мирное время.
— Ничего себе доброе время, ха! — съязвил Зять. Он, наверное, еще не всю энергию израсходовал. — Мирное время! Там война, рядом стычки, тут козни! Фантомы и напалмы!..
— Зять!
— …я хочу, чтобы ты высоко держал честь семьи, мою честь, не запятнал ее, достойно служил Родине.
— Слава такому отцу! Красивые речи ведет! Но кто им теперь верит?
— Опять ты за свое! — Отец в сердцах поставил рюмку на стол.
— Что ж ты не выпил за свой тост? — Зять поднялся. — Выпьем, товарищи, за отцов-патриотов! Только сдается мне, ни один отец по-доброму не пошлет сына в армию.
— Не на войну я сына посылаю, а на военную службу.