Филипп ускорил шаг, пытаясь убежать от темных мыслей, но чем быстрее шел он, тем быстрее порхала паучиха. Как бы ни старался он запутать ее извилистыми переулками, узкими лестницами, рыночными прилавками, спутница не собиралась оставлять француза.
Уйди от меня! Я не хочу это выслушивать! Все твои слова – одна сплошная ложь! Ты всю жизнь стоишь на моем пути, мешая мне обрести счастье!
Ты действительно считаешь себя достойным счастья? Ты, со всеми своими изъянами, своим скверным характером, со своей лживой натурой! Посмотри, что ты только сегодня натворил! Погубил сразу двух девушек! Приворожил одну, которая, быть может, уже на днях сыграла бы свадьбу с видным военным! Вторую и вовсе заставил пойти на грех: ворваться в дом подруги, которая доверила глупой Фриде ключи!
Я не могу быть повинен в чужих грехах. Она сама сделала такой выбор. Да, я был груб с Фридой, да она не заслуживала такого отношения, но я ни к чему ее не принуждал.
Какая изворотливая ложь! Надавил на хрупкую девушку, силком отвел ее к двери, предварительно оскорбительно унизив, и заставил, и никаким другим словом этого не описать, именно заставил ее открыть дверь, которую сам открывать просто боялся, да и отворять которую было никак нельзя. Что самое страшное – ты сам все это прекрасно знаешь. Просто снова отговариваешься дабы обмануть самого себя.
Филипп перешел на полноценный бег. Врезаясь в гладкие стены, спотыкаясь о ступеньки, перелетая через ограды, француз оказался запертым в тупике одной из улиц. Белая стена, высоты которой казалось не видно вовсе, оказалась непреодолимой преградой. Обернувшись, он увидел лишь силуэт маленькой паучихи, неторопливо идущей, казалось слегка подпрыгивающей в свете тусклых уличных фонарей прямиком к Лавуану. Едва она зашла в проулок, свет, озарявший улицу, исчез и девушка растворилась во мраке ночи. Но лишь спустя мгновение, Филипп понял, что она никуда не уходила, что существо, преследующее его, пусть и привычное, но теперь так сильно его пугающее, разрослось в темноте и на свет луны, выглянувшей из-за туч, вылезло полное тело монстра. Восемь гигантских глаз уставились на писателя, столько же ног, медленно перешагивающих одна за другой, подносили огромное черное тело паучихи все ближе и ближе к писателю.
Ты урод. Слова казалось эхом отражались от стен и доносились до Филиппа звоном бесчисленного количества колоколов. Ты разрушаешь все, что любишь. Скольких ты уже погубил? Когда же ты поймешь, что лучше бы тебе просто лечь и подохнуть здесь, в этом грязном переулке.
Филипп заткнул уши. Звон колоколов становился невыносим, как и слова этого существа. Обессилев от всех событий, под тяжестью собственной слабости, Лавуан упал на землю и свернулся в надежде, что все наладиться само собой, что голос уйдет, что его страданиям будет положен конец.
Умри уже наконец! Как же ты жалок! Лежишь здесь, как побитая собака! Никакой чести! И после этого, ты еще мнишь себя кем-то?! После этого твой язык поворачивается называть себя «творцом»? Паучиха подошла совсем близко, нависнув страшной черной тучей над скрючившимся Филиппом и продолжала говорить до тех пор, пока писатель не потерял сознания.
Спи спокойно и надейся, что никогда не проснешься.
~ III ~
– Не гоже так в грязи валяться.
Низкий голос с грубым акцентом раздался где-то высоко над головой Филиппа. Едва продрав залипшие от глубокого сна, глаза, Лавуан был ослеплен копной рыжих волос. Фрида… Нашла меня…
– Все хорошо, мсье Лавуан? – голос стал еще грубее и будто ближе.
Карим глазам француза предстала вовсе не маленькая немка, а ее большой кузен. Вместо миловидного, как сейчас осознал писатель, пяточка Фриды, все внимание героя было акцентировано на выдающимся лбу немца, который, как казалось отсюда снизу, занимал не менее половины всего лица. Боже, Аполлон бы в голос рассмеялся с такой рожи. Грязная густая борода, поглотившая вторую половину лица, также выглядела некрасиво, приютив на себе сажу и грязь, а может и вовсе какую-нибудь живность. От этой мысли Лавуана передернуло, что, однако, помогло ему подняться быстрее с пыльной дороги.
– Все хорошо, – отряхиваясь, промямлил Филипп. – Ничего такого, к чему бы я не был привыкшим. Ты как тут, Хельмут?
Немец стоял, одаривая происходящее вокруг исключительно тупым взглядом. Несмотря на то, что у Фриды и Хельмута глаза были нежно-голубого цвета, тот свет, что исходил от очей сестры, никак не был сравним с тяжестью и мрачностью взора брата. Казалось, что все то варварское, что зачастую приписывается немцам французами, отразилось именно на Хельмуте и на нем одном, ведь второго такого варвара найти в округе не получится. Из-за своей внешности немец, само собой, сильно страдал. Работу он мог найти только самую грязную и неприглядную, ту, за которую обычный француз едва ли возьмется. Благо, телосложение позволяло ему выносить тяжелейшие нагрузки. Пусть Хельмут и не был высок или особо мускулист, но, будучи исключительно жилистым, выполнял такие задания даже лучше многих именитых мастеров. Руки его были похожи на загородный пейзаж, где вены – это полноводные реки, ярко выделяющиеся на фоне белоснежной кожи, волосы – могучие осенние, из-за своего характерного рыжего цвета, деревья, а шрамы, коими руки изобиловали, были похожи на небольшие карьеры. Немец, будучи человек простым и, не побоюсь этого слова, незатейливым, едва ли мог сам разглядеть всю красоту своих рук, но Лавуан, чувствовав себя, по его собственным словам, гением, легко мог различить эту великолепную картину.
– Вчера перебрал, – Филипп не сразу отошел от транса, которым его наградило внезапное пробуждение, но, найдя в себе силы, медленно побрел в сторону еще пустующей улицы.
– Бывает, – ответил Хельмут. – Раньше батенька мой тож выпивал частенько. Ни к чему хорошему эт не привело. Не удивлюсь, что он, нажрамшись в окопе тогда на войне то и погиб.
– Война дело бессмысленное, – Лавуан даже не удосужился полностью повернуться к собеседнику, – какая разница трезв ты или пьян, когда тебя заставляют лезть под пули во имя эфемерной цели. Государь, свобода и прочая ерунда – всего лишь громкие лозунги, но за ними воистину оглушающая пустота.
Хельмут не ответил, а если бы и ответил, француз вряд ли смог бы уловить хоть слово не только из-за нарастающей головной боли, но и от увеличивающего между собеседниками расстояния. Сейчас Филиппу было не до душевных диалогов с чернорабочим. Нужно было добраться до дома раньше, чем встанет мадам Бош, ибо ее недовольства организм Лавуана был совсем не в состоянии выдержать. По крайней мере, не сейчас.
Улицы города в четыре утра поистине прекрасны. Летний рассвет, столь ранний и чудесный освещал пустые безлюдные пространства меж домов. Все спокойно спят, пытаясь отнять у Гипноса последнюю возможность запастись силами для следующего дня и только одинокие животные – бродячие собаки и кошки – перебегая с одной стороны улицы на другую, нарушали общий хор тишины. Даже в столь подавленном, в каком-то смысле безжизненном состоянии, в коем прибывал Филипп, можно было наслаждаться легким утренним воздухом, который бодрил, воодушевлял, а особенно внимательных вдохновлял на великие свершения. А сейчас дорога домой никак иначе как воистину великой, призывающей преодолеть настоящие тернии, назвать было нельзя.
Свет в окне уже не горел. Керосин выгорел, в открытое окно наверняка насыпало листьев и прочего мусора. Удручает. Помереть охота. Мысль тяжелая, но привычная уму Лавуана. Если утром она появляется, то день изначально был обречен на неудачу, ведь мысль эта разрастается в бодрствующем уме как гангрена, заражая здоровый ум гадкими мыслями.
Мадам Бош на крыльце видно не было. Спит. Обычно с утра она любит покурить свои сигареты, вставленные в старенький мундштук, наблюдая за безлюдной площадью, находившейся на соседней улице. Отсутствие хозяйки могло говорить лишь о глубоком сне, в котором она прибывала. Филиппу стоило воспользоваться возможностью и незаметно проскользнуть вверх по лестнице на свой этаж, но это было бы не в духе нашего героя. Мысль, упомянутая выше, уже поразила здравый смысл, обычно явственно слышимый французом.