У нее имелось то, чем отличался мой отец и что отсутствовало и в матери, и во мне. Я имею в виду чистоплотность. Когда я был пацаном, я раз увидел, как гремучая змея сражается с тремя скотч-терьерами. Собаки сдернули ее с камня, где она грелась на солнышке, и разодрали на куски. Змея дралась яростно, не теряя присутствия духа, она знала, что ей конец, и каждый пес уволок по куску ее кровоточившего тела. Остался только хвост с тремя погремушками – и он по-прежнему шевелился. Даже разорванная на куски, змея была для меня чудом. Я подошел к камню, на котором еще оставалась кровь. Обмакнул в нее палец и слизал. Я плакал, как ребенок. Я эту змею так и не смог забыть. Будь она живой, однако, я бы к ней и близко не подошел. Что-то похожее было у меня с сестрой и отцом.
Я считал, что, коль скоро моя сестра такая симпатичная и любит командовать, из нее выйдет роскошная жена. Она же была слишком холодна и набожна. Стоило мужчине прийти к нам домой и позвать ее на свидание, она ему отказывала. Стояла в дверях и даже не приглашала войти. Она хотела стать монахиней – вот в чем беда. Удерживала ее мать. Сестра решила отложить это еще на несколько лет. Говорила, что единственный мужчина, которого она любит, – Сын Человеческий, а единственный жених – Христос. Похоже, нахваталась у монахинь. Мона не могла такого придумать без посторонней помощи.
В школе она все дни проводила с монахинями из Сан-Педро. Когда она закончила начальную школу, отцу был не по карману католический колледж для нее, поэтому она отправилась в обычную вилмингтонскую школу. Как только там все закончилось, она снова стала ездить в Сан-Педро к монахиням. Оставалась там на целый день, помогала проверять тетради, проводить занятия в детском саду и всякое такое. По вечерам валяла дурака в вилмингтонской церкви на другой стороне залива, всякими цветочками алтарь украшала. Сегодня – тоже.
Она вышла из спальни в халате.
Я сказал:
– Ну как там сегодня Иегова? Что Он думает о квантовой теории?
Она зашла в кухню и заговорила с матерью о церкви. Они спорили о цветах: какие лучше для алтаря – белые или красные розы.
Я сказал:
– Яхве. Когда в следующий раз увидишь Яхве, передай, что у меня к нему есть пара вопросов.
Они продолжали разговаривать.
– О Господи Боже Святый Иегова, узри свою лицемерную и боготворящую Мону у ног своих, слюнявую идиотскую фиглярку. Ох, Иисус, как же она свята. Милый строженька-боженька, да она просто непорочна.
Мать сказала:
– Артуро, прекрати. Твоя сестра устала.
– О Дух Святый, о святое раздутое тройное эго, вытащи нас из Депрессии. Выбери Рузвельта. Удержи нас на золотом стандарте. Сотри с него Францию, но, Христа ради, оставь нас!
– Артуро, перестань.
– О Иегова, в своей неизбывной изменчивости посмотри, не найдется ли у тебя где-нибудь монетки для семейства Бандини.
Мать сказала:
– Стыдно, Артуро. Стыдно. Я вскочил с дивана и завопил:
– Я отрицаю гипотезу Бога! Долой декадентство мошеннического христианства! Религия – опиум для народа! Всем, что мы есть и чем только надеемся стать, мы обязаны дьяволу и его контрабандным яблокам!
Мать погналась за мной с метлой. Чуть было не перецепилась через нее, тыча мне в лицо соломенным веником на конце. Я оттолкнул метлу и спрыгнул на пол. Затем стянул с себя рубашку и встал голый по пояс. Склонил перед ней голову.
– Спусти на меня свою нетерпимость, – воззвал я. – Преследуй меня! Распни меня на дыбе! Вырази свое христианство! Пускай же Воинствующая Церковь проявит свою кровавую душу! Оставьте меня висеть на кресте в назидание! Тычьте раскаленной кочергой мне в глаза. Сожгите меня на колу, христианские псы!
Мона зашла со стаканом воды. Забрала у матери метлу и протянула воду. Мать выпила и чуть-чуть успокоилась. Потом поперхнулась и раскашлялась прямо в стакан, готовая расплакаться.
– Мама! – сказала Мона. – Не плачь. Он чокнутый.
Она взглянула на меня восковыми невыразительными глазами. Я отошел к окну. Когда я повернулся к ним снова, она все смотрела на меня.
– Христианские псы, – сказал я. – Буколические водостоки! Бубус Американусы! Шакалы, выдры, хорьки и ослы – вся ваша глупая братия. Я один в целой вашей семье не отмечен клеймом кретинизма.
– Дурак, – сказала она. Они ушли в спальню.
– Не называй меня дураком, – ответил я. – Невроз ходячий! Фрустрированная, закомплексованная, бредовая, слюнявая недомонахиня!
Мать сказала:
– Ты это слышала? Какой ужас!
* * *
Они легли спать. Мне достался диван, а им – спальня. Когда их дверь закрылась, я вытащил журналы и залез с ними в постель. Я радовался, что могу рассматривать девушек при свете большой комнаты. Гораздо лучше вонючего чулана. Я разговаривал с ними где-то с час – уходил в горы с Элейн, уплывал в Южные моря с Розой и наконец, при групповой встрече с ними всеми, расстеленными вокруг, сообщил им, что у меня нет любимиц и каждая по очереди получит свой шанс. Однако через некоторое время я ужасно устал, ибо все больше чувствовал себя идиотом, пока не возненавидел окончательно саму мысль о том, что они – всего лишь картинки, плоские и одномерные, такие похожие друг на друга и цветом, и улыбками. Да и улыбались все они, как шлюхи. Все это стало до предела ненавистным, и я подумал: «Посмотри на себя! Сидишь тут и разговариваешь с кучей проституток. Прекрасным же сверхчеловеком ты сам оказался! А если б Ницше тебя сейчас увидел? Или Шопенгауэр – что бы он подумал? Или Шпенглер! Ох как бы Шпенглер на тебя заорал! Придурок, идиот, свинья, животное, крыса, грязный, презренный, омерзительный поросенок!» Неожиданно я сгреб все картинки в охапку, разорвал их на клочки и швырнул в дыру унитаза в ванной. Потом заполз обратно в постель и ногами скинул одеяло на пол. Ненавидел я себя так, что сел на диване, думая о себе только худшее. Наконец я настолько себе опротивел, что ничего больше не оставалось – только спать. Однако задремал я через много часов. На востоке туман рассеивался, а запад оставался черным и серым. Три часа уже, наверное. Из спальни доносилось тихое материнское похрапывание. К тому времени я уже готов был совершить самоубийство и, размышляя о нем, заснул.
Четыре
В шесть мать поднялась и позвала меня. Я перевернулся на другой бок – вставать не хотелось. Она схватила одеяло и откинула его. Я остался лежать голым на простыне, поскольку спал без ничего. Нормально-то оно нормально, но сейчас утро, а я к нему не подготовился, и она могла его увидеть – нет, я не против, чтоб она видела меня голым, но не таким же, каким парень бывает порой по утрам. Я прикрыл место рукой и попытался его спрятать, но она все равно увидела. Казалось, она специально ищет, чем бы меня смутить, – моя собственная мать. Она сказала:
– Позор, с утра пораньше.
– Позор? – переспросил я. – С чего это?
– Позор.
– Ох, господи, что вы, христиане, дальше придумаете? Теперь уже спать – позор!
– Ты знаешь, о чем я говорю, – ответила она. – Позор тебе, в твоем-то возрасте. Позор тебе. Стыдно. Стыдно.
Она снова отправилась в кровать.
– Позор ему, – сказала она Моне.
– Что он еще натворил?
– Позор ему.
– Что он наделал?
– Ничего, но все равно ему позор. Стыдно.
Я заснул. Через некоторое время она меня снова окликнула.
– Я сегодня на работу не иду, – сказал я.
– Почему?
– Я потерял работу.
Гробовая тишина. Затем они с Моной подскочили на постели. Моя работа – это всё. У нас по-прежнему оставался дядя Фрэнк, но мой заработок они расписали заранее. Надо было придумать что-нибудь стоящее, поскольку и та и другая знали, что я врун. Мать-то еще можно обвести вокруг пальца, а Мона никогда ничему не верила – даже правде, если ее говорил я.
Я сказал:
– Племянник мистера Ромеро только что вернулся с родины. Он получил мое место.
– Я надеюсь, ты не рассчитываешь, что мы в это поверим? – поинтересовалась Мона.