слова, но сам отлично знает, что поступал в жизни не всегда безупречно. Есть
поступки, о которых он глубоко сожалеет. Разумеется, и в будущем он, как
всякий человек, не застрахован от ошибок. Но чего — он обещает — не будет
никогда, это чтобы он пошел против своих собственных убеждений.
Я, разумеется, не помню сейчас слов, сказанных тогда Симоновым, текстуально, но смысл их забыть невозможно. И надо было видеть и слышать, какой овацией встретил их зал! Психологически такая реакция, мне кажется, объяснима: присутствуя на юбилейных собраниях и слушая то, что на них
обычно говорится, мы где-то в глубине подсознания все время вносим поправку
на «юбилейность» происходящего — чувствуем, что в действительности не такая
уж сплошь розовая биография героя торжества. А тут откровенные, выстраданные- слова Симонова сразу поставили вещи на свои места, не оставили
возможностей для последующих «послеюбилейных» коррективов.
Пришлось мне впоследствии слышать — правда, от одного только человека
— и такое мнение, что ответное слово Симонова на этом вечере шло «не от души, а от ума». Понимал, мол, он сам, что есть в его биографии не лучшие страницы, которые участники вечера так или иначе хорошо помнят, независимо от всех
юбилейных славословий; вот и решил он, умница, сам пойти «навстречу
опасности», чтобы таким ходом лучше нейтрализовать ее.
Не могу с такой позицией согласиться. Во-первых — и это, наверное, главное
— слова Симонова на
474
том вечере прозвучали предельно искренне. Думаю, что, давно зная его, малейшую фальшь, будь она в этих словах, я бы обязательно уловил. Во-вторых, если уж говорить об уме, то не так-то это плохо, когда ум — особенно ум
незаурядный — направлен у человека на бескомпромиссную объективную оценку
своих суждений и поступков. Такая направленность ума не может не отложиться
и на душе. И, наконец, в-третьих — прожив после того вечера еще без малого
полтора десятка лет, Симонов ни разу не дал повода усомниться в том, что
сказанные им слова — не только слова. Как говорится, практика — критерий
истины.
Впрочем, стремление и умение Симонова говорить прямо и откровенно в
любой, самой широкой аудитории проявлялось неоднократно.
Мне в связи с этим запомнился другой вечер, о котором я уже упоминал, — в
подмосковном городе Жуковском. Любители книги (как их сейчас называют —
книголюбы) этого давно ставшего родным для меня города, в котором я
проработал почти всю свою сознательную жизнь, попросили меня вытащить
Симонова на встречу с его читателями-жуковцами. Симонов неожиданно легко
согласился, и вечер в переполненном (конечно же, переполненном) городском
Дворце культуры состоялся. Как всегда в подобных случаях, выступали читатели
— выступали иногда интересно, иногда не очень, а порой даже наивно, но —
характерная подробность — слушал их Симонов очень внимательно, я бы сказал, подчеркнуто уважительно и даже делал пометки в записной книжке. Потом он
читал стихи — читал много, без спешки, охотно исполняя просьбы прочитать то
или другое стихотворение. А потом началось самое интересное: Симонов отвечал
на записки. Отвечал, как я уже говорил, очень свободно, раскованно, с
подкупающей прямотой. Помню, среди записок была одна, автор которой
спрашивал, почему Симонов, переиздавая свои книги, более не включает в них
посвященное Самеду Вургуну стихотворение «Обед». Симонов очень спокойно
ответил:
— Я понимаю смысл вопроса. В этом стихотворении фигурирует Сталин как
большой интернационалист. Когда я писал стихотворение, я так Сталина и
воспринимал. Теперь я знаю, что настоящим интернационалистом Сталин не был.
А задним числом переписывать стихи, исключить из них упоминание о Ста-475
лине считаю неправильным. Поэтому и не помещаю их в выходящие сейчас
книги своих стихов.
Явное желание автора записки поставить Симонова в трудное положение, посмотреть, «как он будет выкручиваться», ушло, что называется, в песок.
Симонов вообще не стал выкручиваться, а прямо ответил на непрямо
поставленный вопрос.
Вот это — обезоружить хитрящего оппонента прямотой — он умел в
совершенстве.
* * *
Симонов смотрел на жизнь достаточно трезво. И, конечно, как и все мы, понимал, что полной справедливости на свете не бывает и реальную жизнь в.
этом смысле не переделаешь. Немало связывало его, конечно, и положение, как
мы сказали бы сейчас, ответственного функционера — одного из секретарей
Союза писателей. В те годы занимать подобный пост и ни разу не поступиться
своим мнением, своими убеждениями было практически невозможно. А к своему
положению Симонов относился отнюдь не безразлично; думаю, что к этому его
толкали соображения как осознанные (возможность приносить пользу литературе
и делать немало добра людям), так, вероятно, и подсознательные (естественное в
молодом, талантливом человеке честолюбие). Вот и вынужден бывал порой
делать шаги, которые не могли быть ему по душе — вроде повторной
«проработки» Михаила Зощенко в 1954 году. Более того: видел в этом свой
долг. . Хотя и этот, пусть своеобразно понимаемый, долг иногда сознательно
нарушал: будучи редактором журнала «Новый мир» и «Литературной газеты», публиковал произведения, не одобренные свыше, за что и подвергался
перемещению (правда, временному) на несколько ступеней так называемой
иерархической лестницы вниз. Наверное, будь он только «функционером», а не
известным писателем, это понижение, скорее всего, так и зафиксировалось бы.
Но, что ни говори, Симонов был Симоновым! Прочитав почти через 10 лет после
его смерти записки писателя «Глазами человека моего поколения», я липший раз
убедился в том, между какими Сциллами и Харибдами приходилось жить и
действовать ему и его коллегам по «высшему эшелону» власти в Союзе
писателей.
476 Но, какую бы должность он ни занимал, всегда, когда видел возможность
сделать что-то конкретное для восстановления попранной справедливости, этой
возможностью не пренебрегал. Особенно чувствителен он был к установившимся
ошибочным взглядам на творчество писателей и вообще деятелей культуры, как
здравствующих, так и ушедших из жизни, — тут присущее ему стремление к
справедливости сливалось с глубоким уважением к литературе, восприятием дел
литературных как своих глубоко личных.
Известно, что, например, публикация романа «Мастер и Маргарита»
осуществилась при активном участии Симонова. А когда в Доме литераторов
организовывалась — тоже по инициативе Симонова — выставка Татлина, на
которой экспонировались и его картины, и макеты архитектурных сооружений, и
даже построенный художником летательный аппарат «Летатлин», — Симонов
много, вникая во все мелочи, занимался подготовкой выставки, ее оформлением, добыванием находящихся в самых разных руках экспонатов, словом, всем, без
чего выставка никогда не имела бы такого успеха, какой получился в
действительности.
И в этой дотошности тоже весь Симонов. Если уж он брался за какое-то дело, то никогда не делал его «вообще». Отлично понимал, что так называемое общее
руководство и выдача того, что принято именовать ЦУ («ценные указания»), как
правило, совершенно недостаточно для доведения дела до успешного
завершения.
Особенно активен бывал Симонов, когда делал что-то (а он делал очень
много!) для своих коллег и друзей*. Ему было присуще остро развитое чувство
товарищества. Если он называл человека своим другом, то готов был ради него
на все: от пробивания необоснованно затертой рукописи или добывания квартиры
— и до готовности поговорить по душам, вникнуть во все, что волнует
собеседника, поддержать его в минуту жизни трудную всей силой своего ума и