— Ужас какой, — выдохнула женщина, стоящая рядом с Соней. — Сонечка, я Люба, Наташина сестра. Это вам нужна квартира?
Вот ведь как устроена женщина! Вот Соня, она — женщина, она несовершенна, она это понимает, осознает.
Она несовершенна. Она мчится в Беляево, сидя на заднем сиденье такси, твердя как заклинание: «Быстрее! Быстрее мы можем?» — «На пожар, что ли?» — ворчит таксист, гоня по Профсоюзной. «На пожар, на пожар, вот именно!» — смеется Соня.
Она несовершенна. Она сгорает от нетерпения, сжимая в ладони заветный ключ. Она уже позвонила Вадиму: «Скажите Андрюше… Я диктую адрес!»
Она сгорает от нетерпения, она счастлива — нет чтобы подумать о том, что сейчас с Игорем. Она счастлива, а ей бы вспомнить о Сереже… Она счастлива. Совершенно счастлива.
Она несовершенна. Она потом за все заплатит.
Господи, дом-то у самого леса! Тихий золотой предзакатный час. Березы, орешник. А дальше — широкие дубовые кроны. Как хорошо! Лишь бы окна выходили сюда, к оврагу и к лесу, на древесные кроны, на закат.
В золото августа. В нашу осень.
Соня поднялась на третий этаж, открыла дверь и вошла в маленькую прихожую. Здесь никто никогда не жил — новый дом, Наташина сестра полгода назад получила эту квартиру. Как это хорошо, как удачно, что никто и никогда!
Соня открыла дверь в комнату. Хорошо, потому что нет здесь запахов чужого жилья, чужой жизни. Пахнет известью, краской, деревом, столярным клеем и новыми обоями. Соня распахнула окно.
Окна — в лес! Тихий теплый вечер. Снова собирается дождь. Золотые, зеленые, багряные кроны. То охра, то пятна коричневой, цвета жженого сахара, уже осенней листвы. Скоро осень, совсем скоро — осень. Будет дождь.
И Соня вдохнула полной грудью влажный, теплый, пропитанный горьковатым духом осенней листвы, осеннего тлена, лесной, овражный, полевой воздух. Воздух самого дальнего, вольного московского предместья.
Вольница! Сладкая дрожь ожидания. Соня отошла от окна и огляделась. Двуспальная кровать. Круглый старинный обеденный стол. Всего один стул, тоже старый, крепкий, с квадратной спинкой. Все, больше ничего. Здесь никто никогда не жил. Сюда внесли кровать, стол и стул. Так, на всякий случай. Мебель закрыта прозрачной клеенкой. Пыль… Ну еще бы!
Интересно, тряпка здесь есть? А ведро?
А вдруг он сейчас позвонит в дверь?
Господи, а звонок работает? Соня распахнула дверь на лестничную клетку. Проверила — работает.
А телефон? Соня метнулась в комнату, сняла трубку. Длинные гудки. Она опустила трубку на рычаг, закрыла входную дверь. Замок едва держится, не забыть про замок… Андрюша может позвонить в любую минуту. Он уже знает номер. Он уже знает адрес. Вадим ему передал.
Сонина ладонь испачкана пылью. Здесь все заросло пылью. Сейчас она примется за уборку, и здесь все будет блестеть. Все — оконные стекла, кривовато, наспех, по-москвостроевски положенный паркет, и этот стол, и этот стул… И подоконник…
А вдруг он сейчас позвонит в дверь?
Соня вошла в ванную и взглянула на себя в маленькое квадратное зеркало. Давно ли она вот так же вошла в ванную, взглянула на себя в зеркало — и увидела Андрюшу, стоящего за ее спиной? Нет, тогда его еще звали Андре.
Надо умыться. У нее усталое лицо. Нет, под душ, немедленно!
А если он уже входит в подъезд?
Под душ, под душ, под струю прохладной воды, вот как она рванула из крана, который не открывали тысячу лет! Какая здесь вкусная вода! Здесь другая вода, здесь все другое, здесь лес, золотые дубовые былинные кроны, здесь будет наш дом, наша жизнь, наша осень.
И Соня, решительно раздевшись донага, отодвинула в сторону клеенчатую шторку и встала под душ. Ничего, волосы успеют высохнуть. Она все успеет. Все будет чистым, влажным, свежим — и Соня, и ее дом.
Она зажмурилась, отвела мокрые волосы от мокрого лба, подставляя под тонкие, рассеянные, теплые струи лицо, голые плечи, еще покрытые ровным августовским загаром, отпечатком истаявшего пекла, памятью о недавней жаре.
И она не вздрогнула, не вскрикнула, не испугалась, когда ощутила тепло его ладоней на своих бедрах, по которым стекала вода. Вода струилась вниз, ладони скользнули вверх… И глаз не нужно открывать — Соня узнает это тепло на ощупь, мгновенно. Это Андрюшины ладони.
Она не испугалась. Она ведь ждала, все время ждала — и дождалась.
Соня открыла глаза.
— Подожди, я оденусь. Выйди. — Она попыталась задернуть занавеску, и в этом жесте не было бабьего жеманства и игры, просто Соня еще не привыкла.
К чему? К кому? К Андрюше-то? Свободная, вольная, смелая Соня, живая женщина, не ври себе, хватит.
Он вынул ее из ванны, легонько дернул занавеску, запутался в ней, рванул на себя. Непрочные пластмассовые кольца тотчас полопались, соскользнули с железного штыря, намертво впаянного в стену.
Андре молча завернул голую Соню в прозрачное клеенчатое скользкое покрывало.
— Как ты вошел? — только и спросила она.
— Я делал звонок, — пробормотал он, неся ее в комнату, споткнувшись о дверной замок, валявшийся на полу в прихожей.
— У меня вода шумела. Я не слышала. Ты что, замок выломал?
— А он на… как вы говорите… На божем слове.
— С ума сошел!
— Сошел… Да…
— Здесь тоже клеенка…
Теперь он сдирал с кровати скользкие, глухо шуршащие клеенчатые покровы. Он освобождал постель, а Соня освобождала себя от прозрачной пленки, постылой защитной оболочки. От кого защищаться, зачем?
Вот она я. Иди ко мне, милый.
Дождь. Тихий дождь. Окно открыто, капли стучат по карнизу. Дождь и закатное солнце.
Скрипят качели. Здесь, за окном, у самого леса, возле оврага — качели, неуклюжий, кособокий теремок, сирые дворовые детские радости.
На качелях сидит девочка лет семи в голубой вязаной шапке с помпоном. Она сидит, привалившись плечом к железной цепи, мерно раскачиваясь.
— Кто обул ее в это? — возмущенно спросил Андре, проходя мимо окна и выглянув во двор. — Такое тепло. Ей жарко. — Он протянул Соне телефонный аппарат. — Кто эти садизмы?
— Ну дождь же. — Соня пристроилась на постели поудобнее, поставила телефон на колени. — «Садизмы»! — передразнила она Андре, набирая Наташин номер. — Наташа! Ну что? Отпустили? Ура! Я надеюсь, без последствий?.. Кассету отобрали, понятное дело. Они ее теперь до дыр засмотрят, сволочи… Все, я тебя целую. Игоря поцелуй.
Соня положила трубку на рычаг, глядя на Андре, торопливо натягивающего брюки.
— Игоря выпустили, слава богу. Ты куда?
— Я пойду опущусь, сниму с нее этот чепец! — гневно пояснил Сонин ненаглядный француз, сдирая рубашку со спинки стула. — Ей жарко! Издеваются над дитя!
Соня рассмеялась, не выдержав. Как он нелеп, как трогателен, Соня совсем его не знает, совсем! Вот пожалуйста — внезапный порыв чадолюбия. Он торопится вниз, к страдалице в вязаной шапке, он дрожит от гнева, не попадая в рукава рубашки.
— Я с тобой, — сказала Соня.
— Изволь. Матери-садизмы!
— Ладно тебе. Я сама мать-садист. Принеси мое платье, пожалуйста… Я мать-садист, я две недели не видела сына… Игоря выпустили, ты понял? Того самого, я тебе только что рассказывала»
— А, этот бедный парень! — крикнул Андре из ванной. — Будет знать, как смотреть плохое кино.
— Тебе не нравится этот фильм? — спросила Соня, втайне ликуя: ему тоже не нравится «Последнее танго в Париже». Оно его раздражает. Оно ему противопоказано. Иначе и быть не могло.
Андре вернулся в комнату. Браво, вот вам маленький спектакль, дурашливый мальчишеский маскарад. Сонино платье и белье скручено в пестрый шелково-кружевной шаткий тюрбан. Тюрбан покачивается у Андре на башке, породистый каталонский нос зажат прищепкой. Сониной губной помадой, которую он нашел на подзеркальнике, Андре намалевал себе красный кружок на смуглом выпуклом лбу. Ладони сложены на груди. Индусское ритуальное завывание.
Он опять метнул быстрый взгляд за окно: