Окно застонало, дважды или трижды вскрикнуло жалостно, по-птичьи, затем сжало ещё раз из последних сил суковатые крепкие губы рам и наконец поддалось; обе створки распахнулись наружу, и я чуть не вывалился, поскользнувшись на подоконнике.
Оказалось, что окно, эта обманчивая слюдяная attrape, показывало вовсе не то, что было по ту сторону на самом деле. Вместо прежнего скучного ржавого безлюдного запустения, с безнадежностью которого я уже почти свыкся, передо мной предстал красивейший вид на широкий ночной проспект, утопающий в зелёных каштанах и ивах, подсвеченных по всей протяженности редкими уличными фонарями. Тут же неприятно кольнуло – а ведь Пани Гловска запрещала открывать окно в номере… Ну что ж.
Всё так же сияли и сказочно пахли цветущие каштаны, и гулко молчала довольная летняя ночь, серая кошка увлеченнейше кралась за своей тенью в старую браму, где-то в спящих дворах целовались на прощанье влюбленные, и беспечно дремали в невесомом безветрии жестяные ангелы на крыше костела, время города тугой плавной волной омыло моё лицо и хлынуло в гостиничную комнату, ласковое, простое. Я был рад оказаться на обочине ночи неважным, третьестепенным, несущественным наблюдателем. Быть вне фокуса странных событий, на периферии привычного, не враждебного времени, привеченным умиротворённым полуночником.
Я свесил ноги с подоконника и закурил сигарету. И нет, не разверзлись хляби небесные, не ворвались в мой номер жандармы, не сграбастала, не прижала к себе ревниво старуха-гостиница, и не постучала Пани Гловска, не напал, не озверился каштановый тихий проспект; мне на миг показалось, что здесь, за окном гостиницы, искаженный прежде слюдяным обманом окна и жил тот верный, незыблемый, вседействительный Хротна. Тот, откуда явился сноносец-фрегат, тот, в котором я не командировочный, не гость, не бегущая лань и не сон. Тот, в котором мне не шах и не мат.
Но не успел я выкурить и половину сигареты, как снаружи раздался странный протяжный звук, разлетаясь повсюду по городу. Этот звук был похож на женское контральто, он коротко прошелся по нескольким нотам, будто выбирая нужные и, найдя три мажорных тона, голос стал нарастать. С крыш сорвались разбуженные голуби, стали зажигаться одно за одним окна домов, а голос тянул всё громче, беспрерывно, как сирена, в нём уже не оставалось ничего женского, появилась какая-то древняя неведомая глубина, что-то недоступное разуму, но известное каждому с тех времен, когда разум был куц, и мы спали вповалку в пещерах и кутались в оленьи шкуры.
На проспекте разом зазвучали человеческие шаги, много шагов, вразнобой – и спешных, и медленных, и спотыкающихся – отовсюду на улицу выходили люди; я увидел сначала лишь несколько силуэтов, но уже через мгновение широкая людская река полилась по бульвару, занимая проезжую часть и тротуар, затемняя волшебные белые свечки каштанов, растаптывая ночное чуткое молчание. Неужели это опять спящие манифестанты, которых я увидал в городе вечером?
Колдовское контральто достигло предела громкости, но теперь колыхалось, менялось, чудило, чередуя, сплетая три звука в неслыханной мантре – в ней слышалось и величие гимна, и бравада военного марша, и сплоченность покосных и жатвенных пений, и упрямое рондо бурлацких запевок.
Толпа оказалась уже прямо под моим окном и я смог разглядеть всё вблизи. Меня удивило, что я не заметил внизу ни одного мужчины или мальчика. Молча глядя под ноги, брели заспанные женщины, молодые и постарше, но не старые, не немощные. Как сомнамбулы, порой задевая друг друга и спотыкаясь, они шли в одном направлении, будто по компасу.
По какой-то причине этот предрассветный марш ничуть не напугал меня, в нём было что-то естественное, присущее нормальному порядку вещей, даже физиологическое, я не понимал, что именно происходит, но знал тем самым спинномозговым чувством, что и трехзвучная мантра, и сонливый исход женщин – часть порядка, часть мироустройства.
Я смотрел на шагающих женщин, как на реку, как на огонь; прошло много минут, когда вдруг мне показалось, что среди мерно шаркающих сероватых фигур я вижу Синий Свитер. Да вот же, точно она, этот профиль, походка – она!
– Эй, эй, привет! Ты помнишь меня? Постой! – выкрикнул я в окно и зажёг керосинку, чтобы привлечь внимание.
Но никто – ни Синий Свитер, ни другие не услышали или не подали виду, что услышали, продолжая свой монотонный поход. Неужели, она снова исчезнет? Мне пора брать всё в свои руки, пока это возможно, пока не вернулась эта разрушительная, путающая все забывчивость, пока помнился и воодушевлял мой спаситель-фрегат. Я посмотрел вниз, примериваясь можно ли спрыгнуть без особых увечий, было высоковато, однако справа почти под самым окном красовалась свежевскопанная клумба – отличное место, которое смягчит прыжок. Я свесился, держась за подоконник и, недолго думая, спрыгнул вниз, целясь в клумбу. Но как только ноги мои коснулись земли, клумба вздыбилась, провалилась под ногами, я пробил полиэтиленовую плёнку и рухнул в глубокую яму. Ловушка!
Я сильно ушибся, но смог встать. Яма под клумбой оказалась глубокая, в два, а то и три человеческих роста. Дно ямы было устлано еловыми ветками. Сырые, глинистые гладкие стены моей ловушки уходили вверх почти перпендикулярно полу, не оставляя мне особых шансов на самостоятельное спасение.
Отсюда, снизу мне было видно лишь немного беспокойного хмурого неба, в котором медленно и безуспешно пытались во что-то превратиться подсвеченные луной неуклюжие многослойные тучи. Это постоянное непревращение завораживало, заставляло следить за ним, ведь то и дело казалось, что я вижу то лицо, то фигуру, а то и целую фантасмагорическую драму, но лишь только какой-нибудь невзрачный облачный завиток распрямлялся, или наоборот закручивался, как иллюзия формы ускользала и игра начиналась снова.
Я стоял так, будто заколдованный, задрав голову и мне не хотелось ничего: ни пробовать выбираться из этой ямы, ни звать на помощь; мне подумалось, что в моей странной ситуации есть какой-то потусторонний мрачный юмор, злая метафора – ведь вся моя жизнь, вся жизнь, что вообще есть у человеков, проходит так – в попытке придать смысл безучастному ночному танцу туч на куцем клочке неба, видимом со дна собственной могилы.
Не знаю, сколько я так простоял, не двигаясь – может минуту, а может и час, и неизвестно сколько бы ещё я оставался в этом недвижимом бездействии, но тут сверху что-то закопошилось, затопало, запыхтело. И возмущенный голос пани Гловской воскликнул:
– Я же просила вас не открывать окно! Ну, хорошо хоть прямёхонько в ловушку свалились!
5. Завтрак при свечах
Пани Гловска вызволила меня из клумбы-ловушки с помощью какой-то почти цирковой, бутафорской веревочной лестницы. Пока я карабкался по ней, мне то и дело казалось, что она оборвётся и я снова рухну вниз, однако всё прошло благополучно и мы вернулись в гостиницу через чёрный ход. Я здорово испачкался там, в яме, и пани Гловска загнала меня под душ, реквизировав грязную одежду для стирки и выдав взамен пушистый банный халат. Прикрывая дверь в ванную, она сказала:
– Как помоетесь, спускайтесь вниз, попьём чайку. I przy okazji trochę pogadamy2. Я думаю, у вас накопилось много вопросов.
Вопросов действительно было много, однако после случившегося я впал в безразличие, мне было всё равно, я знал, что потом, наверное, мне снова захочется что-то узнать, понять, сформулировать, но теперь, стоя под обжигающим душем в своем одиннадцатом номере, я на самом деле так и оставался на дне цветочной ловушки и мне было наплевать, что, кто, где и почему.
И тут меня снова спасла пани Гловска. Она решительно постучала в дверь ванной.
– Вы там не смылились ненароком? Чай стынет, пожалуйте вниз, в банкетную! Жду вас в холле!
От этого бодрого стука я мгновенно очнулся.