Литмир - Электронная Библиотека

Денис Трусов

Бовь и мерть в Хротне

1. Прибытие

Дороги – это болезнь, ярое, подлое состояние, когда знобит, рябит перед глазами. Лишь только кончается одна дорога – начинается следующая, а в конце следующей – я уже уверен – ждет ещё одна.

Мои дороги зашли уж слишком далеко, пора бы и честь знать, так мне думается; нужен же какой-то исход, поскольку я стоптал все свои тапочки со свинцовыми подошвами и сглодал все свои каменные хлебцы, я поседел за это время и у меня появилось брюшко и четыре продольных шрама на щеке. И снова в пути. Кто? Куда? Я – в Хротну.

Сижу в купе и мои руки на коленях вытворяют диковинные упражнения. Гимнастика для змей. Полная прострация… Пять часов езды и одно попугайское крылышко… Так ненавижу эти купе, где сидишь лицом к лицу с другими людьми, пряча взгляд в непостоянство сосен за окном, краснея от каждой своей и чужой отрыжки, боясь сглатывать слюну и слишком глубоко дышать. Руки мнут носовой платок. Попутчик – молодой лысый парень в тельняшке – смотрит на меня в упор с отвращением, потом презрительно сплёвывает на пол и отворачивается к окну. Я встаю и иду в другое купе.

Я так давно не был с людьми, но тут – в этом поезде – они как-то слишком рядом.

Дорог в моей жизни было много и всегда случалось так, что путешествия были сопряжены со страхом, чувством опасности.

Красная дорога из детства, какой-то невообразимо яркий закат, я устал, в кармане лишь перочинный ножик, а впереди ещё много километров до деревни, потом кровь заката запекается, и вот я один на страшном необъятном струпе ночи, так хочется сковырнуть, а нечем.

А вот – ледяная белая дорога, которую я слабо помню, потому что плакал, я спотыкался, шёл, белый внутри, совсем-совсем снежный, совсем-совсем остывший, под ногами снег, в голове молоточки.

И полные приключений непрямые дороги, и беспросветно прямые и скучные, под солнцем, в садах жизни, в цветах июня и в боязливом дыхании апреля, подтопленные неприятельские дороги, выводящие и не выводящие к прекрасным долинам, дороги, крученые и вертикальные, дороги, по которым никто не ходил кроме меня и дороги, по которым я плелся позади всех, дороги, пересекающие сами себя тысячу раз и улиткины клейкие ленивые слизистые дорожки самоосознания. Тропинки вен на её руках.

И широченные автострады греха. Страх всегда позади и впереди, он мой преследователь и моя же цель, все дороги – дороги меж двух огней – огонь А и огонь В, страх всегдашний попутчик и охотник, мягколапая вонючая гиена, только и ждущая момента, когда я присяду на пенёк, чтобы съесть пирожок. Но я уже довольно стар и все свои гипотетические пирожки привык есть на ходу, а некоторые события открыли мне глаза на простую истину: остановиться – значит умереть. Поэтому, дороги мои – буквальные и всякие другие – теперь никак не смотать в клубок, никак не загнать назад в чортову лампу, они свиваются и пересекаются, шуршат и ползут, в вечном шевелении, мои дорогие проклятые дороги.

И снова, из эфемерности проваливаюсь во вполне ощутимую, раскалённую добела топку купе. Сижу, скованный злостной социофобией, не в силах пошевелиться, совсем потерявшись, не вполне понимая, куда я еду и зачем. А за окном пустыри и потемки, моя спутница – приземистая костогрудая женщина, ест сыр, она наверняка знает куда едет, я бы спросил её, но мне страшно, ух как мне страшно, такое сыроедение – это ритуал, таинственный и непостижимый, и я знаю, спроси я у неё сейчас что-нибудь – будет худо. Сырный бог, которому эта женщина посвящала свой ритуал превратит меня в рокфор, или того хуже – в сырок “Дружба”.

И я снова засыпаю и просыпаюсь. И женщина ест сыр и восходит луна и заходит луна. И женщина ест сыр, и приходит рыжий проводник в галифе, и просит предъявить билеты, и восходит солнце. Засыпаю снова, и сон мой примиряет меня и с моими дорогами, и с незнанием, и с обрядом сыроедения, только со страхом не примиряет, и потому дорога продолжается, и кажется, будто ей нет конца.

Ночью будит, потеребив за нос, проводник – вам скоро сходить. Улыбается.

– Мужчина, у вас чемодан упал с полки, – сонно говорит сыроедка, глядя на вонючее невеликолепие высыпавшихся из чемодана вещей.

Что за привычка брать с собой всё-что-потом-и-так-в-гостинице-постираю? Она внимательно смотрит как я, краснея, собираю с прорезиненного пола все эти замысловато дырявые носки и давнишние майки, пожелтевшие полотенца и чертежи, леденцы и брошюры. Разглядывая мои пожитки, она пытается составить обо мне мнение, а мнение это, по всей видимости, не лучшее. Я несколько раз извиняюсь и, схватив чемодан, выхожу в тамбур. Что же она подумала обо мне, важно ли это, почему мне стыдно? За окном леса, в голове голоса, передо мной дорога, за мной – страх. Во мне – бездна.

О, эта ухающая, совиная бездна! Сколько раз мне приходилось просыпаться в холодном поту и чувствовать, как где-то в животе бездна сдерживает неизбежный зевок, и я вставал и шевелил пальцами в рваных носках и отхлёбывал чай из кружки с клоуном, как лекарство, как чудодейственную микстуру. Но бывает порой, что бездна в животе не сдержится и черно зевнёт. Ну что ж.

Всякоже – я зевок бездны, всякожды я – зевок бездны, и мне не пристало задаваться и задирать нос. Тем более, глупо уверять кого-то в своей человечности. Моя бездна – страшная бездушь, бестелесная, непознаваемая, но не святая. Древняя, но не мудрая. Моя бездна – это нелюбовь мира, что с трудом сдерживает зевки, глядя на душевное, мудрое, святое. Ей не кажется, она знает.

Но всё что я знаю и всё что мне кажется – существует между зевками этой бездны, когда её страшный чорный рот закрыт, и я снова собираюсь, и вырастаю васильками и одуванчиками на серых пустырях и на забытых погостах, и снова разглядываю грязные ноги в рваных носках.

Когда-нибудь я зевну в чьем-то животе. Я панически боюсь думать об этом. И когда у меня получается об этом не думать, тогда-то и случается моя жизнь.

Рассвет. Поезд уже въехал в город и замедлил ход. Мимо проплывали старинные каменные дома с черепичными крышами, площади, ясные светлые улицы. Мне стало легко и радостно, этот рассвет был моим рассветом, впервые за многие дни в пути я почувствовал сопричастность с солнцем, все больные многоэтажные нагромождения моих страхов и волнений разом смыло волнами чудесного майского солнца.

Хротна, пункт назначения, пункт излечения – здесь, передо мной. И не было страха разочарования, всё хорошее уже совершалось, все наилучшее – в небывалых светлых лучах, город жизни, город детства, город который приснился, а потом долго не снился и вот опять – Хротна, Хродна, Хародня, Хардинас или как тебя там ещё, мой многоименный многоликий друг?

И я вышел в рассвет совершенно доверчивым, тогдашним, из приснившегося детства, мальчуганом, а вовсе не лысеющим дядькой, и на широкой привокзальной площади кроме меня и солнца не было ни души.

Привет, Хротна!

Поезд позади тронулся, вот и всё, там осталась женщина, поедающая свой священный сыр и бритый молодчик в тельняшке.

А я уже совсем здесь. Я вернулся в приснившееся неспящим, а может – спящим в неприснившееся. Я на пути из неведомого в несуществующее. И когда я стоял так, лицом к пустой привокзальной площади, вдруг пришло одиночество – тысячегранное, трезвое, острое, многоюдорежущее. Я тут, да, но как же мне одиноко!

Нестерпимо захотелось проснуться – пьяным блаженным румяным рабочим у станка в ночную смену, покачать головой, мол, приснится же, и снова взяться за вытачивание втулки. Или теплым малышом – пробудиться от кошмара в кроватке-манеже, и плакать громко-громко, чтобы появились из темноты две гибкие добрые руки и гладкая щека и родной голос, и стало бы хорошо. И казалось, будто упорство, с которым я ожидал чуда пробуждения, было настолько велико, что не могло оно быть просто глупым упрямством, казалось, будто мое отчаянное хотение дожало, дотолкнуло, включило где-то в шестеренках мира какую-то хитрую передачу, которая направила работу всех механизмов в правильную сторону.

1
{"b":"850272","o":1}